Иван Руденький

 

                      Колючие вьюги Гулага

 

    Дорогому сыну Владимиру – посвящаю

 

          Документальная повесть или Записки «врага народа»

 

В те дни приходит Иоанн Креститель, и проповедует

     в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь; ибо

     приблизилось Царство Небесное

                                                        От Матфея (3. 1.)

 

Часть первая

 

Арест

 

В тот день утро выдалось ясное, солнечное. Слабый ветерок пробивался откуда-то с юга, со стороны просторных и необозримых полей, и был он по-осеннему ласков и тих.

У меня хорошее настроение, светлые и радостные мысли роятся в голове. Сегодня двойной праздник. Нет, даже тройной. Во-первых сегодня 8-е марта. Во-вторых – у меня день рождения. А в-третьих... Сегодня у меня свидание с ней, о которой мысли ни на секунду не выходят из головы... Это ей, моей Оленьке, я тайком пишу стихи, даже сочиняю целые поэмы... Строчки льются из меня и журчат, как тот чистый ручеек на склоне горы.

Я иду в школу. Вместе со мной ученики. Галдят, словно галчата, рассказывают что-то наперебой друг другу, у меня спрашивают о чем-то, но я почти не слышу их, отвечаю невпопад, – у меня в ушах звучит совсем другая мелодия...

– Иван Никитович, – обращается ко мне Мария Беспалая, ученица моего  четвертого класса, –  а вы будете сегодня на концерте читать свои стихи?

Оторвавшись от мыслей, киваю головой:

– Да, да, Марийка, стихи о женщине, о матери...

Проходим мимо двора Марии Ермак. Она стоит в огороде, провожает нас горестным  взглядом. Ученики хором обращаются к ней:

– Доброе утро, Мария Денисовна! С праздником вас!

В глазах Марии грусть. Она – вдова. Мужа ее убило на фронте, она осталась с пятью детьми. Их нужно одеть, накормить. Да вот беда – вдова не выполнила план по заготовке молока и у нее фининспекторы увели со двора корову. Что такое корова для многодетной семьи, знают в селе хорошо.

Женщина только кивает безмолвно в ответ.

Мы идем в сторону школы, говорим о праздничном концерте.

Я их слушаю, что-то отвечаю. Мне хочется, чтобы поскорее пришел вечер. Вечером в Бору меня будет ожидать Ольга. Густой Бор – любимое наше место встреч. В нем редко кто из влюблённых назначал свидания. А всё потому, что за ним укрепилась дурная слава. Там могли перейти дорогу или выскочить внезапно из кустов воры или грабители. И не только они. За сопротивление могли и финкой пырнуть в бок...

Было раз с нами однажды... Мы прогуливаемся с Ольгой, и неожиданно из кустов вышло двое. Один – высокий и худой, второй – ему по грудь. Попросили меня вывернуть карманы, а Ольге приказали снять серьги. Я достал содержимое карманов – две трешки и несколько медяков, протягиваю одному из них. Но как только он приблизился ко мне, я со всей силой нанес ему удар ногой в область живота. Он перегнулся словно перочинный нож, упал на землю... И в то же мгновение, одним прыжком, я подскочил ко второму, и тыльной стороной ладони ударил по шее. Ничего не поняв, он захрапел и лег рядом с другом...

Я их стянул вместе, ударил лбами. Поднял с земли оброненную недоростком финку, приподнял голову длинноногого, вцепившись в волосы, произнес:

– Если я еще когда-нибудь встречу здесь, заранее попрощайтесь с жизнью. Всё понял?

В ответ он кивнул головой.

Ольга от страха не могла произнести ни единого слова. С удивлением смотрела на меня. Через несколько минут, когда прошло оцепенение, спросила:

– Где ты так научился драться? Ты же с виду такой тихий, смирный...

– А я и не умею драться, Оленька, – улыбнулся ей, демонстрируя на лице спокойствие и уверенность в себе, – я просто защищался, охраняя тебя, а это уже не драка...

До школы остается пройти метров триста...

Оставив меня, вспорхнув, словно стайка воробьев, дети умчались вперед, – у них своя скорость в ходьбе, свои интересы. Я же шёл, не сбавляя и не ускоряя шаг...

В моем портфеле книги и тетради. В одной из книг – в учебнике по истории Украины, – я спрятал своё «Послание к Ольге». Ножичком разделил на две половины обложку и засунул туда, сложенный вчетверо, листок бумаги – письмо. Текст его был необычный. Я назвал его лирико-политическим посланием. Почему?

Постараюсь пояснить. Своим юношеским умом я понимал одну истину – любимую выбирают на всю жизнь. Да и отец – Никита  Федосеевич – говорил мне о том же. Прятал я письмо по двум причинам – от черного и вражеского глаза. Мои признания в любви – это одно, но мои мысли о том, в какой стране мы живём, что нас может ожидать в будущем, – при прочтении кем-то чужим, чревато серьёзными последствиями. Мне было интересно, как отнесется моя избранница к этому письму. Признание, конечно же, обрадует, а вот как она расценит мои крамольные мысли – не знаю... Ибо время было дикое, смутное... Разгул сталинских репрессий, доносы, предательство, наушничество...

Мать в этот день отправилась в Харьков – на рынок, чтобы продать бидончик молока. Корова Зорька для нашей семьи – кормилица. Она и в 1933-м году во время великого голодомора спасла нас от голодной смерти... И во время войны... Была бы моя власть, я бы памятник поставил корове-спасительнице, а не тем тиранам, которые принесли столько горя людям...

До школы уже совсем близко...

По небу плывут облака, собираются в кучу, словно белые овцы. Похоже было, что солнце через некоторое время спрячется за густыми облаками...

Обогнав меня, по дороге проехала машина. И не просто машина, а «чёрный ворон». Подняв пыль, проехав метров двадцать, остановился.

Из машины вышло двое военных в форме МГБ.

«Опять за кем-то приехали, – мелькнула у меня горькая мысль. – Не знают адреса своей жертвы и решили спросить у меня. Дудки я вам скажу, потому как сразу же перейду в разряд доносчиков...»

Они шли навстречу. Лица строгие, нахмуренные. На петлицах сверкают эмблемы «щит и меч». Преградили путь, остановились. Пронизывающий взгляд, надменность, уверенность в своей силе и безнаказанности. Одинакового роста и телосложения, в хромовых сапогах. Шаг пружинистый,  сразу видно, что вышколенные, ухоженные, недостатка в еде и питии не испытывали.

– Иван Руденький?

– Что вам нужно?

– Вы должны пройти с нами в этот дом, – повелительным тоном прошипел один из них, с короткими усами, с карими глазами. – Молча, без единого слова.

Он, как удав, старался проглотить меня взглядом. Но я был не кролик, а он не удав, а опричник от такого же усатого повелителя.

– Но я..то вам угодно? – попробовал возразить, но в ответ новое, еще более едкое шипение – словно змеи:

– Поспешшш-шите!..

В указанной хате проживал сельский парикмахер Тарас Иванович. Дома оказалась только его жена – Валентина. Увидев военных, сразу же, оценив ситуацию, испугалась, начала креститься. «Усач» повелительно кивнул ей головой, давая тем самым понять, чтобы она оставила нас одних.

– Майор МГБ Баранов, – представился, глядя мне в глаза, – а это мой сотрудник – капитан Метеленко. Вы, как я понимаю, сельский учитель Иван Никитович Руденький?

– Да. Но что вам от меня нужно?

– Если имеете при себе оружие, предлагаю сдать добровольно.

– Какое у меня может быть оружие? Я иду на уроки в школу, а не на охоту.

Баранов протянул листок бумаги:

– Вот ордер на обыск, подписанный прокурором.

Первое, что я почувствовал, что не ощущаю никакого страха. Ни один мускул не вздрогнул на моем лице, ни единая иголочка не впилась в мои виски. Разве что холодный ветерок прошелся по спине... Сам с себя удивлялся. Или был готов ко всему, или же знал, что меня может ожидать в этой стране – великом и могущественном СССР, в который входила моя риднесенька Украина...

Я внимательно вчитался в текст. Всё совпадало. И имя, и фамилия, день рождения... Вот тебе и женский день! Хороший подарок подготовили энкаведисты моей маме и Ольге в день 8-е марта...

И тут я вспомнил о «послании»: «Боже, там же кроме слов о любви есть строчки, которые очень не понравятся опричникам... Я же и Ольгу могу подвести, подвергнуть трудным испытаниям. Как избавиться от письма? Боже, помоги!..»

Возвращая ордер, подумал, что они всё заранее спланировали, подбирались ко мне медленно и настойчиво.

– Содержимое карманов на стол!

Пришлось вывернуть карманы. Это не в бору, когда я мог отстоять себя, здесь не развернешься... Выложил часы, блокнот, перочинный нож...

– А сейчас – в автомашину! Едем к вам домой – будем производить обыск.

Бедный отец! Что подумает, увидев меня в окружении этих мордоворотов? Как отнесется к этому мать? Боже, это происходит со мной наяву, или это я никак не могу проснуться в этом страшном и кошмарной сне?!

«Черный ворон» преодолел расстояние до нашей хаты за несколько минут. Остановился около калитки. Баранов соскочил на землю первым, я за ним. Шли ко мне домой. Шествие замыкал капитан.

Пока шли, Баранов не проронил ни единого слова. Для них всё было ясно, для меня же полное недоумение, и только страх за отца и мать. Отец стоял на крыльце. Удивился, увидев нас. Он у меня смекалистый, имеет цепкий ум, поэтому должен сообразить, что к чему.

Стараясь подобрать нужные слова, говорю ему:

Батя, это работники  МГБ. У них имеется ордер на обыск.

В тот же момент я указал взглядом на свой учительский портфель, который бросил под ноги. Еле заметно кивнул в сторону головой. Отец прикрыл на мгновение глаза, давая понять, что понял мою просьбу.

– Приступим? – посмотрел капитан на Баранова.

Они перевернули в хате всё, даже разорвали наволочки подушек, и перья разлетелось по комнате. Перерыли в моей библиотеке все книги, перетряхивая каждую и перелистывая  страницы, бросали их на пол. Заглядывали во все щели, уголки, в печь и грубку, лазили на крышу...

Я знал, что они искали. Их интересовало содержание моих рассказов и стихов, которые я писал еще в школе, содержание строчек тех материалов, которые я не посылал в газеты... Но даже и не содержание, и не идейная направленность им была нужна, а почерк моего письма... Если бы они нашли любовное послание моей избраннице, то это было бы лучшим доказательством моей вины... То есть моей «контрреволюционной деятельности»... Но и это, как я понимал и предчувствовал, для них было не главным. Разве ястреб, вцепившись острыми когтями в тело своей жертвы – зайца или курицы – будет искать причины для оправдания убийства? Им только бы вцепиться, а причину найти не трудно, даже и не нужно ее искать...

– Ничего нет, – пожал плечами Метеленко, – кроме открыток к праздникам и набросков докладов к Первомаю...

– Плохо, значит, искали...

Они сели на скамейку, закурили. Дым пополз по комнате. Отец никогда не курил и не переносил запаха сигаретного дыма, закашлялся. На это «гости» не обратили внимания...

Я отошел к окну, посмотрел в открытую дверь, что вела на кухню. Портфеля, который  оставил у порога, не было.

Майор Баранов, бросив щелчком окурок к порогу, глубоко вздохнув, поднялся со скамейки.

– Что ж, не нашли, так не нашли, – раскрывая кожаную сумку, произнёс майор, – тогда мы вам взамен другую бумажку покажем...

Он вытянул из папки жёлтый лист бумаги.

– Ознакомьтесь.

Гербовая печать МГБ,  большими буквами написано: «Ордер на арест».

У меня всё похолодело внутри:

– За что?

– Узнаете позже.

– Я на фронте майору жизнь спас, вынес на себе из-под огня. А тут майор бросает меня в пасть удава...

– Не знаю, какому майору вы подарили жизнь, но мы  желаем вам не смерти, а перевоспитания...

– Перевоспитания?

– Да.

– А что, я дурно воспитан классиками марксизма-ленинизма?

– Молчать! – рявкнул неожиданно майор, взяв строгий тон. – Я и так слишком много сказал. На прощание с родными даю пятнадцать минут. Разрешаю с собой взять всё необходимое – мыло, зубную щетку, нижнее бельё, куртку...

Они вышли из хаты, оставив нас одних, но далеко не отходили от дверей.

– Что случилось, сын? – упавшим голосом спросил отец, обняв и прислонив к себе.

Батя, я и сам не знаю... Я ни в чём не виноват. Всех хватают – кого за анекдот, кого по доносам... В портфеле, что ты спрятал, – я уже перешел на шепот, – в книгу по истории Украины, я спрятал в обложку письмо к Оленьке... Передай ей... Она будет ожидать сегодня в Бору.

– Передам.

Отец быстро собрал мне всё необходимое. Перекусить в дороге положил. Неумолимо бежали секунды. Ровно через пятнадцать минут мы вышли во двор. У машины стояли «ястребы», курили, переговаривались между собой. Собрались на улице люди, узнав, что случилось, тревожно посматривали в нашу сторону. Удивительно, но их не разгоняли эмгебисты, которых я сразу же прозвал – сталинские опричники.

Как только мы вышли на улицу, увидел, как к нам, спотыкаясь, бежала мать – вернулась с рынка. Следом за ней шел и Костик.

Мать не понимала, что случилось, и, увидев военных, заголосила, запричитала, обнимая меня, как по покойнику:

– Сыночек мой, и что ты им сделал такого, что тебя увозит «черный ворон»? Кого ты убил, на тот свет отправил?..

Мать не выдержала, осунулась на землю, часто задышала... Кто-то догадался принести воды и брызнуть в лицо... Когда пришла в себя, увидев меня, опять заплакала... Я догадался подойти к соседям, обнял каждого по очереди. Во всех на глазах слёзы...

– Хватит, заканчивайте прощание! – приказал мне Баранов и почти силой затащил меня к дверям «воронка».

Я оглянулся, крикнул, чтобы слышали все:

– Родные мои земляки! Я ни в чём не виноват! Передайте мои слова моим ученикам. До встречи!

Майор не реагировал на происходящее. Ему, наверное, приходилось каждый день такое видеть и совершать. Его не трогали ни слёзы, ни слова, даже то, что мать сидела в дорожной пыли, уже успокоившись, видимо, не осознавая, что происходит вокруг. Рядом с ней лежал опрокинутый пустой бидончик, булка хлеба, выпавшая из сетки, конфеты – готовилась к встрече международного женского дня...

Она не видела уже ни «воронка», ни меня, стоявшего около машины.

Отец молча закивал головой. Слёзы текли по щекам, и он не вытирал их. Он знал значение слов «я скоро вернусь...»

Я поклонился всем в ноги, как бы просил прощения за какую-то вину, проступок, но это был жест прощания – прощания, может быть, навсегда...

Меня запихнули в воронок, наглухо закрыли за мной дверь.

«Черный ворон», как назло, или, может, к счастью проезжал мимо моей родной школы. Защемило сердце. Закололо в виски... Окна моего класса выходили на улицу и, наверное, ученики провожали взглядом эту черную машину. Сорок человек ожидали моего прихода в класс, но... Я не знал, что мои милые ученики продемонстрировали перед всеми свое единство: когда на урок пришел вместо меня другой учитель, они не встали со своих мест, даже отвернулись от учителя. Они молча выражали свой протест несправедливости и беззаконию... Об этом я узнаю через много-много лет...

Мне показалось, что я увидел идущую по улице Ольгу. Неужели она?! Боже, сотвори чудо! Останови машину, чтобы я смог выйти и попрощаться, шепнуть ей заветные слова – слова надежды, любви, веры, уверенности...

Мы уже проезжали мимо неё, и я не удержался, крикнул:

– Остановите машину! Хоть на минуту! Остановите!..

Ольга как будто услышала мой возглас, посмотрела на «воронок», но не увидела меня в окне, хотя я влип в него, надеясь хотя бы взглядом встретиться с ней... Баранов и Елисеев, видимо, не слышали моего крика, а хотя б и слышали, то не обратили бы внимания на мою просьбу, на мой призывный клич...

Я бросился к заднему зарешетчатому окну. Оля смотрела в мою сторону. Неужели услышала мои слова? Или душой почувствовала мою боль и страдание. Неужели мой зов отозвался в ее сердце?

Прощай, дорогая Большая Даниловка – колыбель моего детства! Прощайте, земляки! Прощайте, отец и мать, мои братья!

Прощай, Оленька!..

 

... Через полчаса «воронок» подъехал к «черному кварталу» по улице Чернышевского, где и находилась Харьковское областное управление МГБ – бывшего НКВД, о котором среди населения ходили разные слухи... В годы войны энкэведисты подожгли тюрьму с политзаключенными, чтобы они живыми не предстали перед фашистами; велись допросы тысяч и тысяч «врагов народа», и их душераздирающие крики слышались круглые сутки; без вины виноватых сотни и тысячи жителей Украины отправляли на «ударные стройки коммунизма». Какие это были стройки, люди знали, но в газетах и журналах их прославляли как образцы коммунистического труда. Как тот же пролетарский писатель Максим Горький...

Нас встретило мрачное серое здание.

Машина въехала внутрь двора. Открылась дверь.

Баранов был почему-то весёлый и радостный. Видимо, оттого, что завершился очередной рейс по доставке «врага народа», что он скоро отправится к семье, где его ожидает жена и дети, горячий ужин, «беленькая» в граненом графинчике. А вечером будут отмечать праздник...

– Примите арестованного! – подошел он к дежурному.

Тот раскрыл тетрадь, майор Баранов расписался, что сдал, а дежурный принял арестованного, мимо проходили его коллеги – сотрудники, весело приветствовали друг друга, пожимая руки.

– Кого привез на этот раз?

– Опасного преступника. Замаскировался, гад, под учителя истории, а сам занимался антисоветской деятельностью...

– Значит, операция по поимке прошла успешно? – хохотали сослуживцы, с издевкой глядя на меня.

– Иначе и быть не могло.

«Это они так обо мне? Это я под маской учителя стал опасным рецидивистом? И проводилась даже операция по моему задержанию и аресту? Это они так шутили? Или в самом деле это так выглядело? Чтобы привезти в управление  безоружного человека, разрабатывали целую операцию? Абсурд! И не смешно, и не разумно...»

– Арестованный Руденький! Пройдите в комнату, – вывел меня из задумчивости дежурный.

Меня завели в пустую комнату. На окнах ­ решетки. Стекла наполовину  закрашены белой краской, так что невозможно было увидеть, что находилось на улице...

– Арестованный, раздевайтесь!

– Как раздеваться?

– Как в бане, какой непонятливый, – догола!

Они рылись в одежде, надеясь отыскать что-то запретное, но не нашли. Гранату искали, пистолет? Забрали авторучку и блокнот, томик Льва Толстого. Книгу я собирался почитать, когда выдастся свободная минута...

– Одевайтесь, арестованный!

Мы вышли в длинный полутемный коридор.

– Руки за спину! Не разговаривать, вопросов не задавать!

Меня вели в неизвестность. Меня вели в прошлое. Меня вели в будущее. Стук кованых сапог. Лязг железных засовов. Где-то раздавались крики и вопли. Кто-то звал на помощь, просил, умолял пощадить... Кто-то смеялся, рыдал, сойдя с ума...

– Стоять! Лицом к стене.

Справа от меня открылась металлическая дверь.

– Арестованный Руденький, заходите!

Я зашел в комнату. Остановился, ожидая новых команд. Но их не последовало. Зато звонко лязгнул засов двери, несколько раз повернулся в замке ключ. Два на три метра – шесть квадратов. Кровать, тумбочка, стульчик... И больше – ничего. Всё, что требовалось от одиночной камеры узнику, зеку, заключенному для его одиночества и «перевоспитания» на долгие месяцы, годы, десятилетия...

Где-то под потолком виднелось узкое окошко с решетчатым козырьком – чтобы не смог узник взирать на небо и солнце, не видел птиц, звёзд, не подставлял руки под капли дождя...

Я продолжал жить в каком-то фантасмагорическом сне, не имея возможности проснуться. В голове сумбур, недоумение, негодование. Хотелось кричать, звать на помощь кого-то сильного и всемогущего. Но кого? Только Бог сильнее всех...

Я обращался к Богу с молитвой о помощи, о даровании мне жизни, стойкости в моих страданиях и испытаниях. Может, это сам Господь мне послал такое испытание, зная, что я вынесу все, стерплю, и вернусь домой другим человеком – в страданиях и муках рождается вновь человек, обновленный, очищенный от скверны и грехов... Тогда, Господи, дай мне силы вынести все это, претерпеть несправедливость и унижение, выйти достойно из этой давильни и человеческой мясорубки!..

Незаметно подошел вечер.

Открылось квадратное окошко «кормушки».

Мне подали... «украинский борщ». В жестяной чашке лежала неочищенная картофелина и несколько капустных листков...

– Я отказываюсь от такого ужина! – заявил я дежурному, разносившему ужин.

Он удивился, пожал плечами:

– Как хотите...

Хорошо, что не запрещали ложиться на кровать.

Когда лёг, мысли сразу же начали одолевать меня, будоражить мою память...

Где-то там, в нашем Бору, будет сегодня дожидаться меня Оля... Нет, не так... Должна была придти на свидание... Должна была, но не придет. Наверняка, она уже знала, что со мной случилось. Видела же «воронка», спросит у людей, поинтересуется, кого забрали... Да и голос мой, наверное, услышала, как я кричал, звал ее...

Да так оно и будет – отец отдаст ей моё послание, и она всё поймет.

Мысленно я улетел в свое далекое детство, юность... Вспоминалась оккупация, война... Шаг за шагом проходил вёрсты, которые оставили в моей жизни, в моей судьбе неизгладимый след... У меня отняли блокнот и ручку. Значит, мне не суждено вести свой дневник письменно. Рахметов, готовясь к испытаниям, спал на гвоздях... Меня также ждут испытания. Отняли ручку, но  не отняли память. Я буду писать без ручки и блокнота. Я буду писать мысленно. И мне нужно научиться воспроизводить в своей памяти то, что буду испытывать и думать каждый час, каждую минуту... Господи, дай мне этот дар, и Ты спасёшь меня от сумасшествия, от уныния, от бессилия. Дай мне силы, Господи, и веру в Тебя, Всемогущего!..

 

В ярме времени

 

1924 год... Март... Восьмое...

Голодное и страшное время – непредсказуемое, смутное...

В семье бедного крестьянина Никиты Федосеевича и Анастасии – Насти – Степановны родился второй сын. И назвали его Иваном. Не сговариваясь, назвали одновременно.

Новорожденный еще ничего не знает о времени, в котором он родился, даже о своих родителях... Он радуется солнцу, воздуху, который  жадно вдыхает в себя. Его не беспокоят горести и печали отца и матери, он только умеет улыбаться и радоваться жизни, которую подарил ему Господь и родители...

У родителей полгектара земли. Лошадка, корова...

Труднее всех, пожалуй, было Анастасии Степановне. Картошка, свекла, капуста – это хорошо. Но из продуктов не сошьешь ни одежды, не стачаешь обуви. Как быть? Бог послал родителям коровенку. Она главный «финансист» семьи. Она одна может спасти семью от нехватки денег.

Каждое утро хозяйка, подоив Зорьку, перелив теплое молоко в бидон, отправляется в Харьков на рынок...

Ивану уже восемь лет... Он, как и братья, помогает родителям. Младший сын – Костя. Все помогают родителям. Иногда и Иван отправляется с матерью в город, помогает торговать...

– Степановна, почем сегодня у тебя молоко? – подходят к матери покупатели, наверное, не первый раз берут у нее молоко, поэтому и дожидаются ее прихода.

– И сама еще не знаю, – улыбается Анастасия, – берите, как и вчера...

Женщины переливают молоко в литровые и двухлитровые стеклянные банки, перебрасываются с матерью словами, обмениваются новостями. Потом только замечают мальчугана, спрашивают:

– И кто это у тебя в помощниках? Не сын ли, Анастасия Степановна?

– Сын, Степанида, – краснеет радостно мать, – средненький...

– Как время бежит, – вздыхает-сокрушается черноволосая женщина с длинной косой, глядя на подростка, – недавно из-за прилавка не было видно, а теперь поди-ка – жених...

Мать молчит, расцветает от услышанных слов, спрашивает у подошедших, сколько молока будут брать...

– Храни вас Господь! – кланяется Степанида, оставляет нас, стараясь не мешать торговле...

Хорошее у Анастасии Степановны молоко, жирное, густое. И сметана вкусная получается, и творог. Потому у нее и постоянные покупатели.

Молоко продали быстро, и поэтому медлить нельзя. На вырученные деньги нужно купить хлеба, дешевой колбасы, сахар...

Мать, как я и помню, никогда не сидела на месте. Всегда в движении, занята какой-нибудь работой. Я даже не знаю, когда она спала. Ложусь в кровать – мать на кухне, просыпаюсь – во дворе копается или готовит завтрак... Хорошая у меня мамонька, лучше всех на свете... Никогда не повышала на нас голос, никогда не была чем-то недовольна, могла вздохнуть от усталости, нахмуриться, но чаще всего улыбалась, вполголоса напевала свою любимую песню...

Я себя помню с пятилетнего возраста.

На меня тогда были возложены обязанности – ухаживать за кролями. Нужно было сходить в ров, нарвать мешок травы, потом разложить ее по клеткам. И куры на мне. Но для них корм мать готовила заранее. Мне только оставалось покормить их. Стал чуть старше – новая, более ответственная обязанность: корова Зорька. С ней мне было легко – она слушалась меня, понимала все мои команды. В мою задачу входило гонять ее на выгон – где паслись коровы. А позже – и в степь, в лес... Не один пас, а с друзьями – Дмитрием, Яковом, Иваном, Павлом, Петром, Григорием…

Чтобы не скучно было, игры разные придумывали. Играли в «Чапая», в прятки – в густом лесу... В карты научились играть.

Но однажды, когда мне отец подарил букварь, так и вовсе отказался от игр – не мог оторваться от удивительной книжки. Сам, по слогам, научился читать. И когда мать привезла с Харькова тоненькую книжицу «Сказки», я без труда мог прочесть истории и о Золотой рыбке, об Иване-царевиче и сером волке...

Тогда и дружбаки забросили игры, просили меня, чтобы опять и опять читал им сказки...

Помнится, как собрались у отца соседи – Степан Могилко, Захар Иванович Беспалов, имевший всего четыре класса образования, но уму и мудрости его можно было позавидовать, Леонид Бобров, Алексей Ермак…

В который раз просили рассказать, как он, будучи участником первой мировой войны, воевал с немцами.

Чаще других приставал к нему сосед Алексей Ермак:

– Федосеевич, а крест ты за что получил? Говорят, что сам царь-батюшка тебе его вручал?

Отец улыбается, глядя на него. Знает, что в десятый раз спрашивает у него об этом, но не злится, «заставляет» мысленно вновь сесть на коня, взять в руки саблю и броситься на врага, или, раненым уже, пойти в рукопашную...

– Да не царь, Ерофеич, а генерал Брусилов... Это уже на третьем году – под Гродно... Прошла газовая атака, а потом наш эскадрон, услышав приказ, поскакал на кайзеровцев... Местность открытая, как на ладони все, а невдалеке небольшой бугорок... По цепи передали приказ – захватить тот бугорок и закрепиться на нем. Приказ – есть приказ. По команде мы и поскакали в  ту сторону... Но кайзер неожиданно открыл такой бешеный огонь, что под передними всадниками начали падать лошади...

– От, едри твою качалку! – каждый раз на этом месте сокрушается Леонид. – От немчура поганая!

Отец не обращает внимания на его возгласы, продолжает:

 – Смотрю, справа, упал конь под полковником Строгановым, и сам полковник залился кровью – ранение в голову. Я соскочил с лошади, к командиру подбегаю, а он и глаза закатил под лоб... Слышу – дают команду отступать. «Живой, командир? – спрашиваю у Строганова. – Куда ранен?» Прошептал: «В голову...» Моего коня, к счастью, пули обходили, он стоял рядом со мной, ожидал моей команды... Еще не успели всадники спешиться и развернуться, как я затащил полковника на своего верного Бурана, сам вскочил на него и поскакал в обратную сторону – к своим...

Павел, раскрыв рот, слушал рассказ отца, боялся перебивать его, что бы что-то уточнить, чтобы не сбить его с мысли, и в его глазах ожидание, переживание...

– Догнала и меня злодейка-пуля – в бедро впилась, кость пронзила. Но я не о себе думал, а о Строганове... Живого или мертвого я должен был доставить его в расположение...

Отец вздохнул, опустив голову. Ему, наверное, виделись те мгновения, о которых он рассказывал, и тяжело было от тех воспоминаний, потому что время от времени он потирал ладонью бедро, морщился, видимо, от боли, которая возникала каждый раз, когда он вспоминал о ранении...

– Ну и что дальше, Федосеевич, что же дальше было?

– А что дальше... Сдал я своего командира в медсанчасть. Врач положил его на стол, ощупал всего... У него еще и живот был прострелен... Но пуля кишки не задела. А меня рядом положили – на стол. Когда очнулся, вижу, перебинтован весь. Хирург сделал операцию на бедре... А полковник раньше меня пришел в себя, смотрит на меня, улыбается: «Спасибо, солдат! Ты мне жизнь спас...» А что мне ему ответить? Не мог же я бросить его на поле боя. «Не я, Бог вас спас, Его и благодарите», – произнес, глядя на него. И это были не пустые слова... Над всеми нами только Господь...

Молчание в хате. Каждый думает о своем. На улице подал голос петух, закудахтала курица. Отец не открывает ладонь от ноги, трет и трет ее, чтобы унять зуд или боль...

Я сижу в уголке, стараясь быть незамеченным. Представляю, как отец, подняв высоко саблю, скачет на своем коне. В горницу заходит мать. Посмотрела с улыбкой на всех, говорит с легкой укоризной:

– Может, хватит, вояки воевать с германцами? За стол пора, а то всё остынет...

Мать всегда, как и помню, после бесед-воспоминаний, звала гостей отведать ее борща, пампушек... Гости не спешат подыматься, они еще во власти рассказа отца, который вернулся с той первой мировой инвалидом...

И второй раз приходит к ним мать, снова нарочито строго укоряет их в неуважении к хозяйке...

– Идем, идем Анастасия Степановна, – спохватывается Иван Головко, не обессудь... Заслушались Федосеевича...

Мать умела готовить, казалось бы, из ничего.

Гости ели, нахваливали приготовленное. А хозяйка радовалась, когда посуда оказывалась пустой.

Это что, видели бы вы или пришли и сели за рождественский или пасхальный стол! Удивлению вашему не было бы конца.

Но для матери главным был не результат, а само приготовление к Рождеству Христову или Пасхе. Мы тогда все идем в церковь, освещаем куличи, хлеб, яйца, соль – все, что будет на столе. А разве можно забыть, как мы, подростки, ожидали, когда матери покрасят яйца. Они долго варились  и окрашивались в луковичной шелухе, и когда мать вынимала их из чугуна, они светились таинственно и загадочно, словно маленькие солнышки. И лицо матери светилось счастьем и радостью...

А потом мы ходим по селу и играем в “битки” – подставляем друг другу, обхватив пальцами, оставив только носик, яйца и аккуратно ударяем одно о другое... У кого-то оказывается самое крепкое яйцо, и он с каждого из нас собирает “дань”. Почему-то всегда выигривал Григорий Руденко. Я подозревал, что Грицко ведет нечестную игру, и поэтому решил проучить его... Спрятав в руке круглый камешек, размером с яйцо, окрашенный в красный цвет, я ударил по его яйцу. Оно отозвалось деревянным щелчком. Я раскусил его обман, чем сильно удивил своих друзей.

После этого никто с ним никогда не играл в “битки”.

А потом мы стоим на всеночной. Подкашиваются ноги, хочется спать, и мать упрашивает нас потерпеть еще немножко, не гневить Бога... А потом, сжалившись над нами, говорит: “Пошли, детки, домой...”

Мы все, перекрестившись на иконы Божьей матери, Иисуса Христа, святых апостолов, оставляем храм. Крестимся, уже выйдя на улицу, около калитки, повернувшись к храму.

Только хорошему учила нас мать – хорошему и прекрасному. Она проложила перед нами тропу к Богу. За это я благодарен ей всю жизнь.

А утром, когда крепкий сон, нас будит мать:

– Вставайте, Христос Воскресе!

– Воистину воскресе, – отвечаем и вскакиваем с постели, предчувствуя светлую радость – с кухни долетают вкусные запахи колбасы и кулича, они дразнят нос. Закончился пост и мы теперь можем есть всё, что душа пожелает...

А на столе нас ожидают долгожданные яства, от вида которых кружится голова и во рту полно слюны.

Мы крестимся. молимся Богу, и отец только после этого разрешает нам дотронуться до пасхальных яиц и снеди.

– Христос Вокресе!

– Воистину воскресе!..

 

Школа

 

... Пришла пора идти страшему брату Павлу в школу – в первый класс.

Отец отвёл его к учительнице, которая собирала первоклашек. Ирина Петровна посадила его на заднюю парту, так как он был выше своих ровесников.

А я еще ходил в должности пастуха. С Зорькой у нас любовь и единение. Зачитаюсь, задумаюсь, так она сама, не дождавшись моих распоряжений, ткнется теплой мордой в голову, напомнит, что пора домой... Умное, очень умное животное, только говорить не может...

А младший, Костик, продолжал кормить кролей и цыплят.

У каждого из нас свои обязанности, и никак нельзя отлынивать, такой и привычки ни у кого не было. Хотя отцовская “педагогика” была действенной и безотказной. На крючке, возле дверей, висел широкий кожаный ремень. Отец не признавал никаких слов в воспитании детей. За какой-нибудь проступок отец показывал на “педагогику” – ремень – и говорил: “Еще раз повторится –  пройдется по спине...”

Как и помню, отец никогда не применил его на практике. Потому что не было причин для его применения “в воспитательных целях...” Мудрый и добрый был у нас отец. Он был для нас и Макаренко, и Песталоцци...

Затем я свою “должность” пастуха передал младшему брату – пришла пора и  мне идти в школу. Первого сентября в школу мы пошли с Павлом. Он и отвел меня к учительнице – Зинаиде Федоровне, которая вела первый класс.

Впечатление от первого дня, проведенное в школе, незабываемое. И учительница мне показалась неземным человеком. Пусть не Богом, но ангелом-хранителем, так это уж точно. В ней было что-то от матери, а что-то и от отца. Мягкость в голосе – материнская, требовательность – отцовская. Зинаида Федоровна с первых дней стала для меня, как и для всех, дорогим и незаменимым человеком.

Когда она спросила в первый день, кто умеет читать и писать, я первый поднял руку и еще несколько человек. А когда поинтересовалась, кто из нас выучил  стихотворение, руку поднял я один.

Она и попросила, чтобы я прочитал стихи.

Я прочитал ей на украинском языке Тараса Шевченко, на русском – Александра Пушкина.

Учительница удивилась, похвалила меня.

А я, уже расхрабрившись, спросил:

– А можно я еще одно прочитаю?

Она выгнув дугою бровь, улыбнулась:

– Можно...

Жить прекрасней нет у нас нигде

получаем палочки на трудодень,

и не знаем, как дальше нам прожить –

что будем есть, что будем пить...

– А это чьё? – слегка тревожно нахмурилась Вера Петровна. – Кто написал?

– Я, – признался, почувствовав, как краска ударила мне в лицо.

Похвалы я почему-то не услышал, она сказала только:

– Хорошо, Ваня... Но чтобы научиться писать хорошие и глубокие стихи,  нужно много и много учиться. Вот для этого вы и пришли в школу...

Нет, я не обиделся на учительницу за, казалось бы, холодное (или даже безразличное) отношение к моим первым пробам в области стихосложения, просто почувствовал, что я был похож на того птенца, который, сидя в гнезде, еще не оперившись, попробовал взлететь... И упал на землю.

 

Одно ярмо на всех

 

Как и раньше, у отца собирались сельчане. Мужчины, женщинам было не до бесед. Я заметил одно – они почему-то  стали говорить тише, чем обычно, даже оглядывались по сторонам, когда кто-то чужой шел по улице... Тогда вообще переходили на шепот.

– Мыслимо ли это, – тихим голосом говорил Гаврило Федосеевич Руденко, давний друг отца – вместе были на первой мировой, – как липку обдирают... Мы трудимся в поте лица, засыпаем амбары хлебом – для себя и скотины, а излишки заставляют продавать государству... Крестьяне кормили себя и всю Европу хлебом. Сначала нам предложили «добровольно-принудительно» идти в колхоз... Мы не хотели, сопротивлялись, как могли, каждая семья – это колхоз, мы знаем, сколько надо сеять, когда убирать... Так нет же – всех поголовно решили туда загнать, впрячь в одно ярмо всех...

– А тех, кто сопротивлялся, с теми не церемонились, – поддержал Матвея Павел Игнатенко, – два часа на сборы... Грузят в товарняк и целыми семьями отправляли в Сибирь, Казахстан, на Север... Сотни тысяч семей потянулись к железнодорожным вокзалам... Опустошаются сёла, уходят настоящие хлеборобы, бросая родные хаты и всё нажитое за долгие годы...

– И от нашей Большой Даниловки половина почти осталась... Что будет дальше, скажи, Никита Федосеевич?

Отец хмурится, пожимает плечами, не в его власти и уме дать исчерпывающий ответ на такой вопрос. Он тупо смотрит в землю, вздыхает. И его гложут противоречия, сомнения, но почему-то не высказывает своих мыслей вслух... Я не знаю, о чем идут разговор, только догадываюсь, потому что сам видел, какими нищими стали и становятся сельчане, – не понимаю, почему такое может быть... В газетах, которые приходят в Даниловку, об этом не пишут, а пишут, что жизнь у нас распрекрасная...

– А кто сегодня подался в колхоз? Лодыри и пьяницы. Делают вид, что работают...

– Голод надвигается, страшное время грядёт...

– Спаси и сохрани, Господи!

... Нашей семье, видимо, повезло, или, вернее всего, помог Господь.

Страшный голодомор 1933-го года...

Как ни загоняли Руденького в колхоз, как ни стращали, – не поддался. Как говорят, нет счастья, так несчастье оказывает помощь. Когда в очередной раз приставали к нему правленцы колхоза, огрызался:

– А ты сходи на германскую, повоюй с моё, контузию и ранение получи, – уговорю ли я тебя после этого в колхоз вступить?

И на этот раз уговорщики отступали. Уходя, пригрозили все же:

– Вот запишем тебя в кулаки, тогда посмотрим, какую ты песню запоешь...

Это сказал председатель колхоза Громов, которого прислали в Даниловку –  откуда-то из-под Воркуты родом.

– Какой из меня кулак?

– Какой-никакой, а лошаденку держишь...

Смекнул отец, к чему клонит председатель. Знал: житья теперь не дадут, подгонят под статус кулаков. Испугался за семью, за детей.

– Зови, мать, купца, пусть забирает коняку, – сказал отец.

Купец пришел под вечер. Отслюнявил из пачки несколько червонцев, попросил вывести из хлева лошаденку.

Мать вывела Гнедого под уздцы, но подвела не к купцу, а к хозяину – стояла молча возле него.

Отец  обнял коня за шею, прислонился ко лбу, прошептал:

– Прости, Гнедой, и спасибо, что помогал нам выжить...

Не выдержал, заплакал, сел на колоду, обнял голову руками. Купец, видя, какую травму наносил хозяину, постарался поскорее и молча выехать со двора. Без работы Никита Федосеевич и дня прожить не мог. То по хозяйству, то корма заготавливал, то дровами занимался...

А потом надумался пойти сторожем в городской парк. И хотя платили гроши, чуть больше, чем в том колхозе на трудодни, но иного себе придумать не мог – как-никак, а на государственной работе, и правленцы приставать не будут.

Мать понимала отца, – он изо всех сил старался накормить семью. Выручала, как всегда, Зорька. Почти каждое утро отправлялась мать на рынок. И всегда привозила что-нибудь со съестного.

Да летит время быстро, – понедельник помнишь, оглянуться не успеешь, а уже и суббота пришла. Говорят, когда трудно, время медленно тянется. Не всегда, и не везде, и не во всех...

Павел школу закончил, подучился немного и пошел слесарем на авиазавод. Проработал год, освоился, уверенность какая-то появилась – неожиданно заявил о свадьбе. Приглянулась ему сирота Марфа, молчаливая и работящая, влюбился по уши. Привел в дом молодую жену. Родила невестка Валечку, а затем, следом, и Гришу.

Семья увеличилась, а хата маленькая – две комнаты. Казалось, что тесно, но когда зимой ударяли сильные морозы, переходили все в одну – на двенадцать квадратных метров. Тесно? Ну и что? Зато тепло и уютно.

Матери забот прибавилось – помогала нянчить малышей. Сбегает на рынок, в магазин продовольственный заскочит – и сразу же назад, к внукам...

Я семилетку закончил, продолжал учиться дальше – учеба мне давалась легко, а жажда к знаниям усиливалась и усиливалась. И матери старался помогать по хозяйству, и племянников нянчил.

Из-за болезни пропустил несколько уроков по немецкому языку. Людмила Ивановна Петренко, учительница немецкого, старалась помочь мне, оставляла после уроков. Заметив мое прохладное отношение к языку Гете и Шиллера, сказала:

– Учи немецкий, Ваня, пригодится в жизни...

– Как он может пригодиться? Я же в переводчики не мечтаю идти...

– Не в том дело. Ты знаешь украинский, русский язык, и немецкий пусть будет...

И она еще с большей настойчивостью заставляла меня учить перфекты и имперфекты. А потом я почувствовал, что хорошо разговариваю, пишу... И Зинаида Олеговна с облегчением вздохнула:

– Ну, теперь я спокойна за тебя. Ты показываешь отличные знания по моему предмету...

Однажды за ужином отец поинтересовался у меня:

– Ваня, поговорить нам все никак не удается. Все времени не хватает. Не за горами и окончание десятилетки. После окончания куда думаешь податься? На авиазавод к брату, или...

Давно я ожидал такого вопроса. Сам не подымал его, зная, какие трудности испытывает семья. Не знал, как ответить отцу. Хотелось и не обидеть, но и от своей мечты не смог отказаться...

– Да как тебе сказать, батя... Учиться дальше хочу. В высшее учебное заведение поступить мечтаю...

Отец пристально посмотрел на меня. Показалось, что он взглянул на меня, как на взрослого человека, который имеет перед собой определенную и ясную цель, и только ищет поддержки, хотя бы моральной. Я не отвел взгляд, старался в его глазах найти заранее подготовленный ответ. Или хотя бы намек на ответ.

Он улыбнулся, тоненькие морщинки обозначились возле глаз.

– А я другого ответа  и не ожидал от тебя, сын.

Его слова меня обрадовали, и я готов был подойти к нему, обнять, поблагодарить за его поддержку.

– Пусть хоть один из моих сыновей станет большим человеком – умным и образованным. Я вижу твое тяготение к науке, книгам, всю вон сельскую библиотеку перечитал... Хорошо, сын, я рад за тебя, и постараюсь сделать все возможное, чтобы ты поступил учиться...

Какой прекрасный у меня отец! Всё понимает, всё чувствует.

Павел, услышав наш разговор, обрадовался, пообещал и свою поддержку. Подошел ко мне, положил руку на плечо:

– Ваня, у нас на заводе билеты выделили в театр. Пойдешь со мной?

– А что ставят?

– «Наталку-Полтавку». А через два дня «Дай сердцу волю»...

– Спасибо! Обязательно схожу с тобой.

Какое чудо эти спектакли! Что значит классика Украины! Какие характеры, какие личности! Переворачивают душу, настраивают на оптимистический лад, вселяют уверенность в завтрашнем дне, подымают под облака, рождают в сердце торжествующие и мажорные ноты.

Спасибо, Павлик, за доставленное удовольствие и радость!

И тогда после этого мне еще больше захотелось придти в Даниловский Бор, который был рядом с нашей хатой, присоединиться к коллективу одержимых и творческих людей. Там соорудили что-то вроде сцены. Почти каждый вечер, после работы, а в выходные дни обязательно, не сговариваясь, а то и сговариваясь, собираются чтецы и декламаторы, певцы и музыканты, фокусники и юмористы... Устраивают, без репетиций и подготовки такой концерт, что и в Харькове не лучше, а то и хуже... У нас бьётся сердце самого народа, каждый участник – талант и профессионал, и каждый из нас не стремится выделиться, стать лучше всех, нет, ибо каждый знает, что все равны, все талантливы...

В субботу, после посещения театра, я направляюсь в Мекку культуры – в Бор, на импровизированную сцену. Подхожу к старшему, кто взял на себя добровольно обязанности организовать и вести концерт, а это Никита Поливач, говорю ему:

– Включай и меня.

– Что будешь представлять?

– Представлять я ничего не буду, а просто прочитаю стихи. Известных поэтов и несколько своих.

Мне хочется, чтобы на площадку культуры пришла и она, по которой я сохну уже долгое время. Я написал ей несколько стихов и хочу, чтобы она их услышала. Я не предупреждал ее об этом, я еще не научился назначать свидания, только сердце посылало ей свои удары: «При-ди, при-ди...»

Моя очередь была чуть ли не последней. Но я не расстраивался – это не имело никакого значения. Люди перед сценой то уходили, то приходили – постоянных слушателей или зрителей не наблюдалось...

Вот и мой черед. Выйдя на авансцену, пробежался взглядом по лицам отдыхающих, начал читать:

Ревэ та стогне Днипр широкий,

сердитый витер завива…

С Шевченко перешел на Пушкина:

Сижу за решеткой в темнице сырой.

Вскормленный в неволе орел молодой,

Мой грустный товарищ, махая крылом,

Кровавую пищу клюет под окном.

– А сейчас я прочту два своих стихотворения:

Ридна моя Украина,

ридный мой ласковый край...

Я читал и читал, извлекая слова из самого сердца, надеясь, что мои строки долетят до слуха той, кому предназначались. Мне показалось, что хотя люди и подошли ближе к сцене, но они меня не слышат. Когда же я прочел второе стихотворение и откланялся, неожиданно для себя услышал:

– Ваня, еще прочитай!

Моя кохана, моя любима, моё солнце...

Я чекаю тебе каждый вичер,

думая каждый день о встрече, –

и вечером взойдет в Бору солнце...

Опять аплодисменты. Но я больше не поддался на уговоры – уступил место следующему участнику нашего концерта – лучшему танцору Даниловки – Игнату Коломейко...

 

Война...

Директор школы Анатолий Петрович Шумилин зашёл к нам в класс.

Мы вскочили со своих мест, приветствуя его. Он как-то вяло махнул рукой, разрешая нам сесть. Мы его таким никогда не видели – бледный, растерянный, убитый каким-то горем...

Мы с тревожным ожиданием смотрели на него, и его внутреннее  тревожное состояние передается и нам. В классе тихо-тихо. Слышно, как на другом конце Даниловки кто-то клепал косу...

– Сегодня, дети, занятий больше не будет, – глухо, с усилием выдавливая из себя слова, произнес Григорий Семенович.

– Почему? – хором, осторожно, предчувствуя что-то страшное и непоправимое, спросили, глядя с тревогой на него...

– Дорогие мои ученики... – произнес он, и комок сдавил ему горло... – Случилась беда... Свалилось горе на нашу страну. Без объявления войны на нас напала фашистская Германия. Война!

Он больше ничего не сказал. Окинув нас затуманенным взглядом, кивнув несколько раз сочувственно головой, вышел из класса...

Мы молчим. Весь класс молчит. Оцепенение. На последней парте неожиданно заплакала Клавдия Бурденко. У нее отец военный, и она знает, что он первым отправится на войну.

Я понял, вернее, почувствовал, что мне, как комсоргу класса, нужно что-то сказать. Выйдя к доске, где только что стоял директор школы, я собирался с мыслями.

– Друзья мои, одноклассники! – дрожащим от волнения голосом обратился к классу. – У нас сильная армия, и потому будет дан достойный отпор врагу. И я думаю, что недалеко то будущее, когда мы с вами снова встретимся в этом классе. А сейчас – все по домам. Скажем родителям о случившемся...

Выходили молча, думая каждый о страшном известии.

На другом конце Даниловки кузнец Грицко ударял молотом по висячей рельсе. Раз, второй, третий...

Я переступил порог хаты. Отец сидел за столом, читал газету. В это же время в хату прибежал Костик.

– Отец, война!

Он недоуменно и вопросительно посмотрел на меня.

– Немецкие войска вторглись на нашу территорию от Балтийского до Чёрного морей. Тысячи самолетов бомбят города и сёла...

Лицо отца почернело, газета выпала из рук. Он молча глядел в стол, заскрежетал зубами.

– Немца я хорошо знаю по первой мировой... Коварный враг. Умный и жестокий враг. Чтобы его одолеть, придется пролить много крови...

Голос у отца глухой, медлительно выговаривает каждое слово. Он знает, что свалится или уже свалилось на его плечи. И – на плечи страны.

Выглянула со своей комнаты Марфуша. Она всё слышала. Вся в слезах.

– Да мы того немца шапками забросаем! – весело говорит Костик, не понимая, почему мы так расстраиваемся с отцом. – Разобьём его на его же территории – так поётся в песне...

– Помолчи, певец, – тихо попросил отец сына, – нет такой шапки у Сталина, а есть человеческие жизни... И он их жалеть не будет. Как не жалел и перед этим.

А рельса натужно исторгает нудный и противный звон,  пронизывающий сердце и душу, и от этого холодеет и стынет все внутри...

– Бум-ммм... Бум-ммм...

Под вечер вернулась мать с колхозного огорода – уставшая, с осунувшимся лицом. Она знает о всенародном горе. Заплакала, обняла меня и Костика.

– Боже, Боже, что с нами будет? А в городе, говорят, километровые очереди за хлебом и солью, берут всё, что дают... Боже, спаси и сохрани!..

Мы все перекрестились, глядя на иконы.

Вечером пришел и Павел. Обнял детей, поцеловал их. В глазах слёзы. Знает, что ему придется оставить жену и детей, его в первую очередь призовут на фронт.

За ужином еда не лезла в горло.

Шалопаи! – не выдерживает отец, взрывается от негодования. – Вот до чего довели поцелуйчики грузина с Гитлером!

Павел посмотрел на него, вздохнул:

– А неделю назад Молотов в своей речи хвастался, что был заключен выгодный для нас договор с Германией о мире, обещал, что войны не будет...

– Он – верный слуга Сталина, и поэтому делал всё возможное, чтобы угодить ему, – вставил и я своё мнение. – Усатый грузин недаром освободил два года назад наркома Литвинова от иностранных дел. И всё для того, чтобы не сердить фюрера наркомом еврейского происхождения...

– Да, да... Молотов и другие вожди – Берия, Каганович, Жданов, Маленков жили, как князья в удельном княжестве, боясь только одного – гнева вождя. Они дрожали перед ним, опасаясь потерять все блага и доброты той жизни...

– Вся беда, что вы пойдёте воевать за этих вождей, – горестно промолвил отец.

Я же с ним не согласился:

Батя, вожди, это не страна. Они уйдут, а наша родина останется. И нам выпала нелегкая доля – ее защитить от врага.

Отец внимательно посмотрел на меня. В его взгляде не было ни укора, ни согласия. В его глазах виделась мудрость, которую я на тот момент не разгадал...

Планы нашей семьи рушились.

Павла на фронт еще не призвали. Он продолжал работать на военном заводе, и у него была «бронь». Мы с Костиком помогали отцу и матери по хозяйству, занимались тем, чем занимались всегда. Моя мечта о поступлении в ВУЗ растворилась в сером тумане военного лихолетья. В тот период нас волновало одно – спасти семью от голода.

Поэтому каждый день я бегал в Харьков, чтобы в ближайшем магазине занять очередь за хлебом и простоять почти до вечера... Однажды мы пошли с Костиком вместе, чтобы купить две буханки, но его чуть не задавили в страшной давке. Если бы я не пришел на помощь, то вряд ли бы он остался в живых. А такие примеры перед этим были.

Мужики ушли на фронт. Через некоторое время начали приходить «похоронки». По всей Даниловке слышно было безутешное голошение... Первые смерти, первые вдовы, первые сироты...

Павел третий раз ходил в военкомат – просился на фронт, но его каждый раз отправляли назад. Просили подождать своего часа...

С фронтов приходили тревожные вести, которые не радовали, а рождали еще больший страх, недоумение и тревогу. Не удавалось забросать врага шапками, как говорил Костик и те, кто выдумывал и поддерживал такой лозунг, – войска отступали, оставляя города и селения, районы и области...

По полям бродила колхозная скотина, которую уже никто не досматривал, не кормил, не доил... Хлеба не убирались, пшеница осыпалась на землю, и ее даже не клевали вороны – насытились.

Люди чего-то ожидали, а чего – и сами не знали. Тревожно смотрели в небо, надеясь на помощь и защиту то ли от Бога, то ли неизвестно от кого... Уже не собирались у дяди Захара, не балагурили – не до этого было...

Уныние и страх, недоумение и тревожное предчувствие чего-то страшного и неизбежного... Не слышно ни песен, ни разговоров, – словно наша Даниловка погрузилась во тьму и уныние.

– Сыны, такое дело, – однажды сказал отец, – никто не убирает колхозную картошку, не пропадать же добру... Накопайте мешок-два...

«Да как мы раньше не догадались, – корю я себя, – что под ногами, не видим, а в Харьков за несколько километров бегаем...»

И днём, даже никого не опасаясь, мы с Костиком на коленях в борозде, роем картошку, бросаем в мешок. Не два, а целых три накопали за несколько дней. Опускаем в подвал, прикрываем рогожей, чтобы зимой не подмерзла.

 

... Через Большую Даниловку прошли первые группы беженок-женщин с детьми, с котомками за плечами. По двое, по трое, а то и огромными толпами они уныло плелись куда-то на восток, подальше от Харькова, подальше от бомбежек и солдат Вермахта... Они не просили есть – у них еще были съестные запасы, они просили только пить. Пили жадно и долго, как будто старались напиться на несколько дней вперед – на всю их долгую и изнурительную дорогу...

К нам во двор заехала тачанка на паре молодых и резвых лошадей. На тачанке солдаты в выцветших гимнастерках, заросшие, небритые.

– Отец, купи лошадей, дорого не возьмем...

– За что же я куплю, солдатики? И денег сегодня нет никаких.

– А нам и не нужны деньги. Вы нам какую-никакую одежонку подыщите, чтобы  переодеться. До своего села еще идти долго, а в таком обмундировании – сами понимаете.

– От фрицев спрятаться? – зло уточнил отец.

– От них, супостатов, прет и прет их армада, – сокрушался боец, чем-то напоминавший нашего Павла. – А мы что штыками голыми сделаем им? Дай нам технику, так и мы воевать мастера, а так приходится драпать...

– А нас на кого оставляете? – подал им отец одежду, отошел в сторону. – Да ладно, не обессудьте, понимаю... И я в первую мировую от них драпал... Умеет немец воевать, этого у него не отнимешь...

– Правильно мыслишь, батя, спасибо за понимание...

Кони остались. На тачанке мы и еще привезли два мешка картошки.

А потом дядя Захар сообщил, что советские войска оставили Харьков. Сдали без боя, для приличия сделали несколько выстрелов, как пукнули в воздух... Что же тогда говорить о других городах, менее значимых и с меньшим населением? На душе кошки скребут, разрывается сердце от неясности положения и бессилия что-нибудь изменить...

– «Заманиваем противника вглубь страны», – с сарказмом говорил дядя Захар о создавшейся ситуации. – Так говорили в старину деды, оправдывая поражение царских войск. И сейчас тоже самое – с позором драпают войска Сталина...

 

Возвращение Зорьки

 

... Мы обедаем. Вся семья села за стол. Не успели зачерпнуть из миски варево – кислые щи, как в сенях раздался непонятный глухой стук. Ведро, опрокинутое кем-то, с грохотом покатилось по полу... Мы, ничего не понимая, переглянулись.

Открылись двери. В хату, переступив порог и согнувшись, зашли трое немцев-верзил. У каждого из них на груди автомат.

Они уставились на нас, а мы – на них.

Гробовое молчание. Я, мысленно оценивая ситуацию, выскакиваю из-за стола, подхожу к ним:

Guten Tag, her soldaten! – и продолжаю говорить дальше на немецком языке: – Это – моя семья, отец, мать, братья... Мы обедаем.

– О, – вскинул мохнатые брови мордатый, заулыбался. – Вы говорите по-немецки?

– Да, – отвечаю, – учил в школе...

Gut, – закивал головой верзила.

Они переглянулись. Ни слова не говоря, один из них, увидев в углу сундук матери, направился к нему. В сундуке мама хранила свои вещи – одежду, украшения. Он всё перетряс. Не найдя ничего интересного, забрал почему-то хромовую заготовку на сапоги.

«Неужели у солдат Гитлера не хватает сапог? – почему-то подумалось в тот же момент. – Как же они тогда думают воевать?..»

Они вышли на улицу, направились в курятник.

Мне казалось, что верзила был неповоротлив, но на удивление он быстро изловил три чубатки – словно занимался этим всю жизнь. Куры, разлетаясь в разные стороны, закудахтали, спасаясь от вражеских рук. Услышал этот переполох поросенок, которого мать осмотрительно спрятала в огромный короб с соломой. Немец обрадовался, увидев такую неожиданную добычу. Его и ловить не надо было – немец сунул руку в отверстие, и через секунду, держа за ногу, вытащил оттуда нашу хрюшку. Потом, соединив две задние ноги, не обращая внимания на визг, ударил головой об угол сарая... Визг сменился молчанием.

Потом фашисты пошли потрошить соседей. Находя ценные вещи – серебряные или золотые изделия в виде сережек и перстней, – реквизировали их, чтобы отправить очередную посылку для своих фрау.

Утром снова «обход» хат и дворов.

На этот раз они забрали двух лошаденок, что достались от беглых солдат. Зацепили за рога и нашу кормилицу – Зорьку... Как ни прятали люди своих коров, как ни ухищрялись  утаить от глаза врагов, они сами себя выдавали ревом и попадали в котел к фрицам...

Горевала мать, убивалась, глядя, как фашистские вояки уводят нашу кормилицу, но сделать ничего не могла. Она знала: семью ожидала голодная смерть...

Фрицы оставили коров на выгоне, которых охраняли наши военнопленные, пошли дальше по селу – чтобы увеличить стадо. Мы подошли с соседом Филиппом к «сторожам», спросили разрешения взять наших кормилиц, потому как умрем с голоду без них. Но они нам ничего не ответили, отвернулись, словно не видели нас. Мы это расценили как молчаливое согласие с их стороны...

– Цепляй за рога! – подал команду Филипп. – Угоняем!..

«Охранники» и один немецкий офицер, куривший сигарету, не повернулись в нашу сторону: как будто давали возможность совершить задуманное. Мы же, подгоняя буренок хворостиной, со всех сил гнали в укрытие – в ближайший лес. Просидели там до глубокой ночи. И вышли оттуда только после того, как убедились, что фрицы оставили деревню...

Каким счастьем засветились глаза матери, когда мы под утро пришли домой и поставили скотину в сарай! Она обнимала Зорьку за шею, целовала ее и говорила:

– Родненькая моя, кормилица ты наша! Ты вернулась! Ну, сынок, молодец... Ай да сын... Спас ты всех нас...

Зорька! Мы молились на тебя, нашу спасительницу и благодетельницу.

Пришла зима, потом – весна, снова осень и зима...

Перезимовали, слава Богу!..

А мы – под немцем. Ухищряемся, извиваемся, хитрим, чтобы не накликать на себя беду...

Все начеку. Каждый подозрительный звук в одной стороне деревни настораживал, и «часовые» передают от одной хаты до другой о появлении то ли немцев, то ли случайных проезжих... Один удар в рельсу – немцы едут в Даниловку, два – каратели...

Не хватает рабочей силы у бауэров в Германии, им рабы нужны. Брали из концлагерей военнопленных, но те были ни живые, ни мёртвые... Им нужны были здоровые силы – как девушки, так и парни.

И началась охота на молодых... Слабый удар в рельсу – прячьтесь парни и девушки!

Меня мать в подвал заталкивает, где картофель и гниль, где дышать невозможно. Один раз пронесло, второй... На третий...

Не хотел фриц в подвал лезть, поленился, видимо, «пошарил» автоматом – дал короткую очередь. Впилась пуля в левую ногу, но, чувствую, что кость не задета. Не знал, что мать после автоматной очереди осунулась на землю, думая, что меня прошили насквозь фашистские пули...

Уходят немцы, не найдя никого. Жена Павла ушла из дому – от греха подальше, в лесу в землянке прячется. Она как нельзя лучше подходила для них в качестве рабочей силы. Дети перепуганные затаились на кровати, со страхом ожидают своей участи...

Я вылезаю из подвала. Мать и слова сказать не может, снова заревела:

– Ванечка, а я думала... Боже, живой, сыночек мой, живой!..

Я показываю на штанину, всю пропитанную кровью. Мать спохватилась, сняла с меня брюки, осмотрела рану. Обрадовалась, когда убедилась, что рана несерьёзная, заулыбалась...

– Мякоть задета, до свадьбы заживет.

– Я в лес уйду, мать...

– Конечно, Ванечка, не будем рисковать... Сегодня же ночью и уйдёшь. Перевязать тебя только надо. Отвар я подготовлю из чистотела, промоем, перебинтуем...

 

Хорошо знать немецкий

 

... Население городов и сёл, чтобы не умереть с голоду, двинулось в поисках пропитания. Несли с собой одежду, обувь, которая сохранилась, чтобы выменять на хлеб. За хороший костюм удавалось раздобыть пуд пшеницы, за платье – ведро картошки. Но и то ведро или пуд пшеницы нужно было дотащить до села. А уходили мы за двести-триста километров от Даниловки. Выручали саночки, а еще лучше – велосипед.

Самой тяжелой была первая зима войны – морозная, голодная. Частые бомбежки, расстрелы без причин и за то, что нарушил кто-то немецкий «орднунг» – вернулся домой позже назначенного комендантом времени. После сталинского террора и порядка установился гитлеровский, – еще более жестокий и кровавый.

Павла не призвали в армию, завод разбомбили.

Ну и пришлось с ним попоходить и покрутить педали велосипеда! В одно село заедем – безрезультатно, во второе – почти ничего... Десятки сел проведаем, пока не отыщем что-то для себя. Даже и Марфуша, одевшись в старушечье одеяние, измазав лицо сажей, подключалась к нашим вояжам... Последние картофелины, которые берегли на черный день, пришлось употребить. Всё на хлеб насущный, и потому каждый раз, отправляясь в дорогу, учила мать, чтобы просили у Господа: «хлеб наш насущный пошли нам на каждый день...»

Мало раздобыть хлеб, хотя и он доставался с большим трудом, надо еще его донести домой, не нарваться на полицаев, которые сразу же отберут, закуске обрадовавшись... И на немецких постах не всегда отпускали нас с миром – и пустыми возвращались домой.

Однажды... За двести километров от Харькова...

В тот день Павел не смог пойти со мной – ангина скрутила его, и потому я отправился в дорогу с другом – Николаем Литошко.  То ли день нам выпал такой удачный, то ли Бог с ангелами охранял нас, но мы, придя в третье село, получили то, что нам было нужно. Даже более того. Встретилась нам добродушная женщина. Как она сказала, сама из-под Харькова, недалеко даже от нашей Даниловки родилась. Когда мы ей показали сапоги, она обрадовалась, мучилась она без них. И на радостях отвалила нам по два мешка пшеницы. Богатство! Удача! Покормила еще нас, благословила на дорогу.

Возвращались, довольные проведенной «операцией», домой. И в этот раз мы отправились в дорогу на велосипедах. Не рисковали даже садиться на них – могли лопнуть шины. Так и катили их, держась за руль.

Впереди горка – неизвестно, что за ней. От радости у нас притупилась бдительность. Надо было одному в разведку отправиться, убедиться, что нет опасности впереди... Поднялись на возвышение и – оба-на!.. Стоит пост из румынских солдат. И назад поворачивать поздно – увидели нас, и вперед идти не могли – ноги не слушались... А вон уже офицер пальчиком кличет нас к себе. Си-ту-а-ция!..

«Влипли, как кур во щи влетели! – пронеслось запоздало в голове, и такая обида на самого себя, что хоть плачь. Но разве плачем горю поможешь? Отнимут всё, вот дураки... Хорошо еще, что отнимут пшеницу, а если жизнь?!»

– Хана нам, Ваня, – прошептал Коля, – румыны страшнее немцев – мадьяры...

– Откуда знаешь?

– Слышал...

Ноги ватные, непослушные, как будто их кто цепями обвязал. Но идем, не зная, что нас ожидает...

– Партизанен? – сверлит очами румын.

– Нет, мы беженцы, пропитание ищем, господин офицер.

Он пальцем показал на велосипеды с пшеницей, а потом указал, куда поставить. Мы подкатили велосипеды и прислонили к забору.

– Ком, – махнул он рукой, подавая знак, чтобы следовали за ним... – Комендатур...

Комендатура находилась в сотне метров от их расположения. Всю дорогу молчали. Переглядываемся друг с другом, не знаем, какое принять решение.

– Давай улизнём, – предложил друг. – Вон лес рядом, спрятаться легко.

– Бесполезно, Коля. Собака-ищейка в один миг нас отыщет. Тогда нам уже не сдобровать – сойдем тогда за партизан как пить дать...

Офицер подошел к одноэтажному домику, раскрыл дверь перед нами. Приглашает переступить порог. Открыл еще одну дверь – зашел первым, козырнул кому-то, вытянулся в струнку, крикнул «хайль», доложил:

– Гер полковник – партизанен!

Потом, повернувшись к нам, произнёс:

– Ком!

Мы вошли в полутемное помещение. За столом сидел немецкий полковник, просматривал какие-то бумаги, что лежали перед ним.

– Гутен таг, господин полковник! – произнёс я приветствие на немецком.

Он уставился на меня.

– Партизанен?

– О, найн, гер полковник. Мы прошли около трехсот километров от нашей деревни Даниловка, что возле Харькова. Моя мать больна, старый отец. Семья голодает. Мы отправились в эти края в поисках хлеба. Удалось обменять сапоги на пшеницу. Весной мы думаем посеять её и собрать осенью урожай. Тогда мы не умрем с голоду.

– Даниловка?

– Да, Грос Даниловка. Можете проверить.

Коля смотрел на нас, ничего не понимая, о чем мы говорим.

– Гут. Я верю вам.

Бывают же в жизни чудеса! Полковник оказался добрым человеком, не фашистом. Он даже приказал офицеру вернуть велосипеды и пшеницу. Более того (вы не поверите!), он выписал пропуск на двоих, чтобы мы могли идти беспрепятственно да нашего села. Он поверил нам. На слово поверил. Может, оттого, что я говорил с ним на его языке, а, может, и потому, что он не видел в нас врагов вермахта. Он отпустил нас, выдав даже сопроводительные документы...

С какой благодарностью я вспомнил свою учительницу немецкого языка. И я явственно услышал ее слова, которые она произнесла тогда: «Учи, Ваня, пригодится...» Вот и пригодилось, как она говорила. Спасибо, Людмила Ивановна, за науку!..

Ничего не понимал мой друг, поэтому и не поверил, что нас отпустили, что наш дальнейший путь будет безопасен.

Так Господь Бог спас нас от виселицы. Её бы мы не миновали, если бы нас признали партизанами... Хорошо, что я не послушал своего друга, когда он предлагал удрать...

После этого мы еще не раз отправлялись в далёкие сёла – пешком, босиком, держа велосипед в руках.

Позже, оценивая те события, я узнал, что немцы получили хороший урок под Москвой и, перезимовав, готовились к новым сражениям и штурмам на южном крыле огромного фронта. Жуков предупреждал Сталина, что наша армия должна готовиться в срочном порядке к жестокой обороне, ибо противник намного сильнее и лучше обеспечен танками и самолетами...

Но бездарный вождь разрешил провести наступающую операцию по взятию Харькова в феврале сорок второго года. Наступление захлебнулось – войска попали в окружение... Триста тысяч бойцов Красной Армии... Хрущев хотел штурмом взять второй раз, после Киева, но вовремя унес ноги...

Первый раз Никита, как член Военного Совета, очутился в Киевском котле. Но со страху сел на самолет и оставил «котел»...

Генеральный штаб и Сталин своими дикими и бездарными распоряжениями «Киев – не сдавать!» допустили окружение семисот тысяч советских солдат под Киевом, и командующий округом генерал Кирпонос и секретарь ЦК Бурмистренко погибли, пытаясь выбраться из окружения...

... Летом сорок второго года, обманув Сталина и нашу разведку, которые ждали повторного наступления на Москву, начали крупномасштабную наступательную операцию на южном участке фронта. Танковые армии Паулюса и Гота обрушили мощные удары в направлении Дона, Кубани и дальше на Сталинград, Кавказ с прицелом перерезать Волгу и дальше на Иран и Индию.

Такие были планы летней кампании Адольфа Гитлера и его штабов.

Основные наши силы были сосредоточены в районе Москвы, а южное крыло фронта прикрывали несколько ослабленных в зимней кампании, армий, которые начали отступать под мощными ударами немецких танковых дивизий и воздушных армад Геринга на восток. Видя такое отступление наших войск, вышел приказ Сталина № 207 «Ни шагу назад!». Это всё, что смог сделать мудрый вождь, да еще заградительные отряды, которые расстреливали отступающих.

А наши мужики – крестьяне, оказавшись в глубоком тылу фронта, плюнув на оккупацию, наученные горьким опытом голодной зимы сорок первого года, взялись за землю. Тем более, что немецкое командование чуть ли не приказало крестьянам обрабатывать землю для своих нужд.

Поделили ее миром между дворами по количеству едоков, и начали пахать, обрабатывать ее. У кого были лошаденки, тем было легче, а что делать тем, у кого их не было, у которых при отступлении реквизировала Красная Армия, не заботясь и не думая, что станет с людьми. Копали лопатами. Доставали зерно из тайников и засевали надел. Садили овощи, зелень, – надо же было делать запасы на зиму.

Ни бомбежки, ни обстрелы нас уже не пугали, потому сильнее за всё земля-кормилица требовала ухода, и крестьянин не мог оставить ее сиротой.

Пару гектаров досталось и нашей семье. Гектар засеяли рожью, второй – пшеницей, овощами. А осенью собрали неплохой урожай. Припрятали его от немцев. Семья, можно было сказать, полностью была обеспечена на зиму продуктами.

Удивительную силу хранил в себе крестьянин, владея одним клочком земли. Недаром когда-то мужики, не поделив «пол-лаптя земли», дрались за свой надел. Но мы, слава Богу, не дрались, в большом горе старались не высказывать своих обид и претензий.

Шла страшная война, и когда только удалился фронт, все до единого набросились на землю-кормилицу, отдавая ей свои последние силы.

 

Мы – новобранцы

 

Наконец-то Харьков в третий раз был освобожден от немецких оккупантов. Теперь уже – навсегда.

Молодежь, которая оставалась в тылу, подросла, возмужала, на себе ощутила «немецкий Орднунг». Когда же подошла Советская армия, мобилизовавшись, юноши и девушки влились в ее ряды. Сразу на передовую, не проходя даже предварительную подготовку... И умирали на той передовой, так и не научившись воевать, как нужно, с коварным врагом – директивы и указы Сталина выполнялись беспрекословно...

Я пока еще дома. Но вот-вот представители воинских частей вместе с военными комиссарами, соберут нас в школе. Объявят о мобилизации.

Брат Павел где-то застрял, отрезанный фронтом. Костя еще годами не вышел и его не берут в армию.

На сборы было отпущено очень мало времени – одна ночь. Комиссар Кузьменко сказал, что на следующий день, к полудню мы должны собраться у здания школы. Он прихрамывает, в бою получил ранение.

Вечером мы собираемся за столом, рядом с нами девушки – любимые и просто подруги.

– За победу над фашистами! За ваше возвращение домой! – говорят нам тосты.

Никто не знает, кто из нас вернется домой, а кто сложит голову на чужой земле. Рядом со мной сидит Шура – девушка, с которой мы недавно  познакомились. Еще мы с ней не назначили ни одного свидания, не сказали тех слов, что нужно говорить в таких случаях… И сейчас не знали, о чем говорить, что обещать, какие нужны слова в таком случае…

Расходились поздно, за полночь.

А в цветущем саду, глядя друг другу в глаза, молчали, не зная, что говорить перед расставанием. Шура грустная, то смотрит на меня, то отводит взгляд. Мне хочется ее обнять, поцеловать, но я не осмеливаюсь это сделать. А она не осмеливается первой дотронуться до моих губ – стеснительная до ужаса. И все же я не выдерживаю, обнимаю ее, нахожу губы и приникаю к ним. Слышу, как по всему ее телу пробежала дрожь…

– Будешь писать? – не выдерживает, спрашивает  перед расставанием.

– Если будет возможность.

А хмельной запах цветущего сада кружит нам голову, осыпаются на нас белые лепестки, как снежинки в ночи.

– Что берешь с собой в дорогу?

– Толстую тетрадь. Думаю в ней записывать то, что встретится на моем пути. До Берлина писать буду… Потом и тебе дам прочитать, хорошо?

А утром прощание с отцом и матерью, с братом, с Марфой. Павла все еще нет, и он не знает, что я ухожу на фронт. Обнимаю племянницу Валечку и племянника Гришку.

Родители плакали, не скрывали слёз, ибо знали, что их сын идёт на страшную и жестокую войну…

А на улице поджидают друзья – Яков Беспалый, Иван Бобров, Иван Ермак, Иван Коваль, Петро Середа, Дмитрий Беспалый…

И мы строем шагаем в сторону реки Донец, где происходило формирование нашей части. Остригли нас наголо, упали наши чубы в траву. Одели нас в старые-престарые гимнастерки, почти все в дырках, и тут же поступила команда офицера:

– Смирно! В сторону Харькова шагом ма-ааршш!..

Идем молча, изредка перебрасываемся незначительными фразами, смотрим в землю… Впереди район Мерефа, за ним сразу же начинается передовая… Там слышны взрывы, грохочет канонада.

Нас строят в шеренгу. Нам выдают винтовки и автоматы, а как стрелять из этого оружия, нам не говорят. Во время перехода до Харькова, по пути, у нас оказалось несколько винтовок  – подобрали по дороге, которые остались после боев. Мы передавали их друг другу, клацая затвором. Я впервые, как и, наверное, все остальные, держали ее в руках. Кто поопытнее, пояснял, как ею пользоваться. Сами на ходу учились воевать…

Забегая вперед хочу сказать, что из нашей Даниловки в армию призвали две тысячи ребят. Вернулось… с полсотни.

Но мы этого еще не знаем, мы – новобранцы, мы вот-вот должны получить команду «вперед на врага!»…

– Вперед! За родину, за Сталина! – подняв пистолет, подал нам команду командир роты и сам первым ринулся в бой.

Мы послушно бросились за ним… Пробежали поле, перескочили неглубокую речушку. Опять выбежали на открытое поле. Что-то хотел снова крикнуть капитан, но почему-то споткнулся, упал лицом вниз…

Упал слева Витя Кривошеин, потом Григорий Петренко, Яков Беспалый.… Оказывается, впереди у нас укрепленная высотка. И оттуда бьет фриц по нашим рядам прицельно и метко, густо посыпая нас свинцом… Откуда-то прилетели вражеские самолеты и закидали нас бомбами… Взрывы, крики, кровь, валяются части тел наших бойцов… Но снова, после бомбежки, звучит команда «вперед». А потом ударили орудия… Для нас, новичков, это был сплошной ад, какой-то кошмарный сон.

Но уцелевшие доползают до укреплений противника. Мы зарываемся в наспех выкопанные траншеи, в воронки, что остались после взрыва бомб. На высотках засели немцы. Мы перед ними как на ладони. Они вели прицельный огонь по живым мишеням. Сидим, спрятавшись от фашистов, ожидаем команды… Но команды никакой не последовало. Не стреляли почему-то и гитлеровцы…

Ночь прошла относительно спокойно, но под утро снова налетели «юнкерсы», начали сбрасывать на нас смертельный груз. Мы уползаем из своих укрытий, стараемся уползти подальше от этого места. По-пластунски передвигаемся по грязному овощному полю, и перемазываемся так, что нас и родная мать не могла бы узнать…

Впереди у нас виднеются дома, и уже оттуда, из окон и чердаков, стреляют в нашу сторону фашисты. Они засели там, укрепились, и отчетливо видят нас… Мы отползаем опять в сторону, ищем укрытие… Нас все меньше и меньше, и неизвестно, останемся ли в живых…

На третий день мы добираемся до своей части. А туда уже, раньше нас, прибыл командир роты. На его лице нет ни страха, ни уныния.

– Ну, что, сынки, испугались? Поздравляю вас с боевым крещением!

А потом наклонился к сержанту, что-то прошептал ему на ухо. Тот подходил к каждому из нас, попросил называть свою фамилию, записывал в толстую тетрадь. Он немного заикался, поэтому старался говорить мало.

Командир роты дает новую команду «строиться!

– Из-за недостатка времени вы не будете читать присягу. Вместо нее я вам скажу несколько слов. Сражайтесь за нашу родину честно и смело! А кто задумает перебежать к фрицам, тому, сами понимаете, пуля в лоб.

Было совершенно очевидно, что все мы, оказавшиеся в оккупации, стали автоматически людьми «второсортными», неблагонадежными… Мы, наверное, относились уже к разряду штрафников, и поэтому им с нами нянчиться  и церемонится как бы и не с руки. И поэтому поступали с нами так, как хотели, как мы того и «заслужили».

Утром нас опять построил командир роты Свинцов, мы уже знали его фамилию.

– Вы уже опытные бойцы, гвардейцы! Поэтому я ставлю перед вами задачу: во что бы то ни стало к вечеру вы должны взять эту деревню, в которой засел фриц. Она, как вы видите, находится рядом с сопками. Оттуда они и обстреливают нас. А вы должны поддать им жару. Всё понятно?

Что-то невнятное ответил строй.

Мы пробираемся ползком через кукурузное поле к деревеньке. Стараемся ползти так, чтобы нас не заметили фашисты. Командир роты громко уже подает команду идти на штурм. Но гитлеровцы не дремлют, они начеку, открыли огонь из пулеметов и автоматов, и поэтому наш слабый штурм захлебнулся через несколько минут.

Мы откатываемся назад, еле уносим ноги.

Наши ряды здорово поредели. Была рота, остался взвод. Нет моих лучших друзей и товарищей…

 

Ранение

 

Снова подает команду командир роты на штурм. Опытные фрицы умели держать оборону, да еще под защитой домой и чердаков. Их можно выбить оттуда только пушкой, даже самой малой мощности, но кто нам даст ее… А что наши винтовки против их пулемётов и автоматов?

Новый и новый штурм – безрезультатно. С каждой атакой мы недосчитываемся все больше бойцов.

Командир роты Свинцов вызвал меня, Ивана Ермака и Дмитрия Беспалого  к себе. Расспросил нас о том, чем занимались  в оккупации, кто в семье, кто родители.

– Это я так, чтобы больше знать о тебе, – пояснил майор. – А вызвал вас потому, что вижу в вашем лице серьёзных бойцов. Вы немного потерлись, понюхали пороху, так сказать… Ставлю перед вами ответственное задание. Вам необходимо под покровом темноты с группой пробраться в деревню, чтобы выяснить силы противника. А утром доложить. Все ясно, бойцы?

– Так точно, товарищ командир!

Пробираемся медленно, стараясь не попасться на мушку немецкого снайпера. Со склонов, где находятся фрицы, просматривается вся местность. Мы надеемся на темноту.

Мне командир выделил автомат, даже научил, как им пользоваться. Дал несколько «лимонок». Я иду впереди группы. Притаились перед открытым полем. Посовещались, что делать дальше. Вокруг тишина. На небе серые облака. Мы принимаем решение – короткими перебежками, по трое,  перескочить поляну.

– Я – первый, – говорю бойцам, – со мной  Дмитрий и Иван. Побежали!..

Но только я сделал первые шаги, как что-то тупое и сильное ударило мне в грудь. Словно тяжелым молотом оттолкнуло назад.

«Снайпер? Всё-таки выследил, и ночью выследил, гад…» Пуля вошла в левую грудь, и разорвалась уже при выходе со спины – под левой лопаткой… Падая,  успел подумать, что опускаюсь на свою койку, которую постелила мне мать… Земля перевернулась перед глазами, грудь  заплыла кровью…

Надо мною склонились Дмитрий и Иван. Расстегнули ремень, приподняли гимнастерку, и всё поняли… И вновь фашист пустил свое ядовитое жало – пуля впилась в правую ногу…

Чувствуя, что теряю сознание, глядя на них, прошептал:

– Прощайте, ребята…

Я уже не слышал, как они оттянули меня на безопасное место, осмотрели более внимательно мою рану.

Через сутки я очнулся, лёжа на операционном столе, в медсанбате. Врачи что-то делали на моей спине – наверное, очищали рану. Забинтовали всю грудную клетку, спеленали, как ребенка. Уложили на кровать, накрыли чистой простыней. Боль ощущал я адскую. Трудно было дышать – хрипел, как испорченная гармонь. Кружилась голова. Подкатилась страшная слабость, тошнота…

– Ну, что, поздравляю, боец Руденький, – склонился надо мной хирург. – С того света ты вернулся… Пуля прошла в сантиметре от сердца. У тебя пробито  легкое, но ты должен выкарабкаться.

Он ушел, оставив мне маленькую надежду. И на том спасибо, доктор! Выживу – всю жизнь буду помнить тебя.

Это я потом узнал, что с таким ранением, как у меня, редко кто выживает. У меня начался  плеврит, отек легкого… Приходили минуты, когда я прощался с жизнью. И десять, и сто раз обращался к Господу, просил Его сохранить мне жизнь…

Приходили ко мне мои друзья – Павел и Дмитрий, которые и вынесли меня с поля боя. Передали привет от командира роты… Но им не разрешили долго задерживаться у меня – я был очень слаб, и мне трудно было говорить с ними.

– Поправляйся! И пусть поможет тебе Бог! – пожелали они мне выздоровления и тут же удалились.

 

Глубокая ночь.

Я и несколько таких же раненых бойцов лежим в открытом кузове машины ЗИС-5. Для мягкости нам подстелили соломы, но она не спасает, на ухабах трясет так, что тело вот-вот рассыплется на мелкие кусочки… Фары машины не включены – опасаемся бомбежки. По бездорожью, по полям и обочинам, машина стремится в направлении Харькова.

Нас увозят подальше от передовой, от взрывов бомб и непрерывной канонады. Там гибнут люди, подставляют врагу свою грудь, чтобы преградить доступ к отвоеванным селениям и городам…

Более страшной пытки, какую я пережил за время движения в госпиталь, я никогда не испытывал. Ни до, ни после. Теряя сознание, и вновь приходя в себя, я успел увидеть силуэты домой родного Харькова. Мне показалось, что он вселял в меня силы, надежду, уверенность, что я встану на ноги, что еще пригожусь своей стране, своей родине…

Машина въехала во двор, остановилась. И тут же прибежали с носилками санитары, сняли нас с машины, понесли в помещение. Я снова потерял сознание, и не слышал, как меня занесли в госпиталь…

Меня опять перевязывали, ковырялись скальпелями в спине, опять пеленали бинтами. Прошло несколько дней, и я почувствовал некоторое облегчение – но только некоторое. Слабость не проходила, но земля не кружилась перед глазами.

А потом случилось чудо. Боже! Ты услышал мои молитвы.

Пришел ко мне врач, посмотрел в глаза. Пощупал пульс, прослушал легкие. Наклонился низко надо мной, и я успел увидеть его серо-голубые глаза.

– Как чувствуешь себя, солдат?

– Спасибо, доктор, немного лучше…

Он помедлил немного, а потом доверительным тоном произнес:

– Вы готовы к большой радости?

Я не понимал его вопроса, но еле заметно кивнул головой.

– Считайте, что я тебя морально подготовил… Ты бы хотел увидеть сейчас свою мать?

У меня учащенно забилось сердце:

– Она здесь? Откуда она узнала, что я в госпитале?

– Я вам разрешаю увидеться с ней всего несколько минут. Наберитесь сил. Но если я увижу, что вы начнете слабеть, я сразу же… Хорошо?

В дверях засияло солнце – порог переступила моя мать. Они и улыбалась, и плакала одновременно. Подошла к кровати, наклонилась, поцеловала меня.

– Живой? Боже, живой! Слава тебе, Господи!

Вслед за ней пришли мои школьные друзья – Женя Кантемир, Галя Беспалая, Мария Боброва и другие девушки, пришла моя Шура, двоюродная сестра. Она изменилась, стала еще красивее. Пришел, я и не поверил, Дмитрий.

– Откуда ты здесь, Дима?

– Комиссовали меня. Там, под Мерефой, получил после тебя тяжелое ранение – перебило кисть руки. Полегло очень много там наших ребят… Вот я и сказал твоей матери, что тебя отправили в госпиталь…

Все ушли, оставив мать одну. А она не отрывала от меня глаз, не могла наглядеться, качала головой, не верила в то, что я раненый, но живой лежу в кровати…

Ма… ма… – хотел я сказать, спросить, как отец, как Костик и где Павел, но опять всё закружилось перед глазами, и как будто закачался в невидимой лодке…

– Анастасия Степановна, вам больше здесь нельзя находиться, – слышу голос доктора, – с ним всё будет хорошо, не волнуйтесь… Просто он еще слишком слаб

Когда очнулся, около меня сидела медсестра Катерина. Дотронулась до руки:

– Как самочувствие?

Я смежил ресницы, показывая, что живой и что слышу ее.

Она, сунув мне под мышку градусник, поднялась с табуретки и ушла. Потом пришел ко мне врач. Ощупал всего, проверил температуру, ничего не говорил. За день он приходил ко мне несколько раз – каждый день смотрел, какая у меня температура. Она доходила до сорока. Я весь горел, словно находился в мартеновской печи.

Чего боялись врачи, то и произошло. У меня началось осложнение.

– Настраивайтесь на новую операцию, – предупредил меня врач.

Нужно было рассекать ребро и вводить дренаж в легочный мешок, чтобы удалить гнойные скопления…

И это в то время, когда начиналась новая эвакуация больных и раненых. Нас решили увезти еще дальше от фронта, отправить в тыл.

… Товарные вагоны, соломенные подушки, стук-перестук колес на стыках. От них расползались швы. Снова бомбежки, снова гудение самолетов, взрывы бомб… И нет никакого спасения от врага. А знали же летчики, что продвигается санитарный поезд. Но что фашистским воякам до этого? Они выполняли задание – сбросить авиабомбы на любые объекты, освободиться от груза.

Отремонтировали впереди железнодорожное полотно. Можно двигаться дальше… Остановка на станции Уразово. До фронта две сотни километров. Но и сюда добирались немецкие бомбовозы…

За три месяца мне сделали несколько операций. Врачи боролись за мою жизнь, делали все возможное.

Однажды ночью мне приснилась мать. Будто посидела возле меня, а потом, взяв за руку, промолвила:

– Ну, хватит, сынок, тебе мучиться… Пошли со мной. Я тебя долечивать буду…

Проснулся – никого рядом не было. Но в тот же момент я почувствовал слабый прилив сил. Какая-то непонятная радость и светлость влилась в меня. Неужели? Неужели я переступил тот порог бытия и небытия? Спасибо, Господи!

Новое радостное событие! В такую даль, за столько километров пришла ко мне Марфуша. Обняла, поцеловала, передал поклон от родителей. На тумбочку положила гостинцы, радостно смотрела на меня.

– Это тебе и твоим товарищам, – посмотрела она на лежащих рядом, – мать желает все скорой поправки…А тебе Шурка кланяется, хотела вместе со мной тебя проведать, да отцом плохо…

Марфочка, милая! Какую ты мне доставила радость! У меня ощущение, что я вовсе и не в госпитале лежу, а в родной хате. И что за окном вот-вот подаст голос петух, закудахчут коры…Боже, много ли надо человеку для счастья! Привет от родимой стороны и родителей – и этого достаточно…

– Как отец и мать? Где Павел?

На все вопросы ответила, обо всех соседях рассказала. И о том, что племянники мои подрастают, меня дожидаются.

Долго мы проговорили с ней, уже и вечер настал. Врач нашел ей уголок, и она переночевала в госпитале. А утром, на зорьке, отправилась в обратную дорогу…

… Затем снова переезд. На этот раз – в город Актюбинск.

А на улице зима, ветры морозные стелют по дорогам снежные змейки. Помещение не отапливается – нет чем, да и печей нет. Дрожим от холода, укрываемся всем, что попадет под руку…

Выгрузка раненых прямо на перроне. Машины, которые должны нас забрать, еще не подошли, и мы, в обнимку с тридцатиградусным морозом, лежим на носилках, дожидаемся их прибытия… Уже почти окоченели, сил больше не было ждать, готовились к самому худшему… Но, слава Богу, к нам подъезжают грузовики…

Когда попали в тепло, сразу же провалились в сон. И не будили нас несколько суток…

В госпитале есть радио, и мы, напрягая слух, вслушиваемся в сводки Совинформбюро. Левитан то расстраивает нас, когда говорит о сдаче врагу каких-то наших городов, то радует, когда вести радостные… Переправа на Днепре, штурм Киева… Войска продвигаются дальше на запад, пядь за пядью отвоевывая у врага территорию.

Чтобы выразить свою радость, раненые кричат «ура». Они будто среди бойцов, будто вместе с ними идут в атаку, подставляя себя под пули и осколки снарядов…

Я уже начал потихоньку ходить, вольнее дышать. Уже и на улицу выходил, чтобы глотнуть глоток свежего воздуха…

– Ну, что, Иван Руденький, – подсел однажды утром врач ко мне, – выкарабкался, теперь жить будешь… Но силы у тебя еще не бойцовские. Теперь тебе наша помощь не нужна, дальше пусть долечивает тебя мать… Молоко будешь пить парное, отвары трав лесных… Выписываем тебя. А там видно будет – здоров будешь, воевать дальше пойдешь, а нет – комиссия признает тебя небоеспособным… Желаю удачи!

Он пожал мне руку, дотронулся до плеча.

А потом пришел ко мне главный врач Милославский, медсёстры, попрощались со мной.

Заместитель главврача по хозяйству – майор Иванов завел меня на склад. Это был дощатый сарай, сквозь щели пробивался свет.

– Выбирай, солдат, себе обмундирование… Вид, правда, неприглядный, но прикрыть тело можно…

В самом деле, только прикрыться и можно тем обмундированием. Сотни раз перестиранное, выцветшее, с дырками – зрелище не из приятных. Я что-то выбрал, что-то напялил на себя. И был я похож на то чучело, которое отец выставлял на нашем огороде, чтобы отпугивать ворон… Но я в этом одеянии не только буду отпугивать птиц, а и людей…

– Ничего, – успокаивал медик, – найдешь себе потом что получше… По одежке встречают, по уму провожают…

Отправка утром. Таких, как я, собралось много. Подошел состав. Мы еле втиснулись в переполненные вагоны. Давка – сумасшедшая. Вагон забит людьми до потолка. Стою на одной ноге, вторую негде поставить. Горе тому, кто захотел в туалет, туда пройти невозможно… Кто-то покрывает всех отборным русским матом, кто-то просит не наступать на голову, а иной, чтобы не чувствовать себя осязаемым в этом аду, затягивает песню. Поет вполголоса, для самого себя…

Мучения наши заканчиваются. За окном бетонные глыбы быков моста. Показывается мой родной Харьков. Мы вываливаемся на платформу и падаем на землю. У нас затекли ноги, мы не можем стоять. Отдыхиваемся, жадно глотаем воздух. Казалось, что если бы еще мы провели часа два в спертом воздухе вагона, то живыми оттуда бы не вышли… Мы как рыбы, выброшенные на берег, открываем рты, и не можем надышаться. В голове и груди дикая боль. Мои легкие не могли привыкнуть к вагонному воздуху, а теперь страдают от этого…

У меня желание сразу же отправиться домой, в Даниловку. Я уже и прошел, не выдержав, с полкилометра, но потом, вспомнив о своем внешнем виде, остановился. Очень не хотел появляться в отрепье в своем селе. Не только не признают даниловцы, а и засмеют еще. Разве в таком виде должен возвращаться солдат с фронта? Я же опозорю своим одеянием всю Красную армию. Решил дожидаться темноты. А уже потом отправиться в путь. В темноте никто не узнает, а родным это совсем и не нужно, для них главное, что я приду домой живым…

Шел по знакомой улице, по той, по которой мы с матерью не один раз ходили в Харьков на рынок. Щемит от радости сердце, поет моя душа… Мои родные места! Сколько связано с вами, сколько воспоминаний накопилось – грустных и веселых, радостных и трагических…

Когда кто шел мне навстречу, я сходил с пути, прятался в темноте, дожидаясь, когда прохожий уйдет дальше. Шел осторожно, хотя у меня за плечами были невидимые крылья. Эту радость может ощутить только тот, кто был оторван от любимых мест, от своих родителей…

Шел не улицей, огородами. А вон и моя хата. В окне свет – кто в доме?

Подошел тихо к двери. Думал постучать в окно, но отказался от своей мысли. Решил так: зайду без стука в хату, стану на пороге – и пусть смотрят на меня, радуются…

Открыл бесшумно дверь, переступил порог. Стою, улыбаюсь, глядя на домашних. А они все за столом сидят, щи пробуют. Оцепенели, глядя на меня. Не узнают. И не гражданский я, и не военный. Чучело, одним словом.

– Да я это – ваш сын! – чуть ли не кричу, раскинув руки. – Вот вернулся, а вы, вижу, и не рады!

Я уже шутил от радости, готовый броситься ко всем в объятия.

– Господи! – первой опомнилась мать. – Так это же  Ванечка! Сынок мой родной!..

Она первая и подбежала ко мне, обняла, к себе прислонила. Всё говорила, говорила, выказывая свою радость. Счастьем светились  ее глаза.

Насовсем, сынок? Или долечиваться?

Бросился ко мне Костик, Валентина, а потом и отец. Взял меня за плечи, посмотрел в глаза, как будто определял мое физическое состояние.  Ничего не сказал, только обнял, прижал к себе…

– Отец, – шепнул я на ухо, – дай мне срочно во что переодеться… Не могу я находиться в этих лохмотьях…

Я юркнул в другую комнату. Ко мне сразу же пришел отец, подал свою одежду. Только после этого, сполоснув лицо над ведром, подсел к ним за стол…

Весть о том, что я вернулся домой, сразу же облетела всё село. Один за другим начали приходить к нам в хату люди. Каждый не только пожимал руку, а и обнимал, радуясь, что я живой вернулся с фронта…

Первой прибежала Шурка, расцеловала при всех меня, не стесняясь, прижалась ко мне. Уже все не вмещались в нашей хате, и садились прямо на пол, чтобы освободить место для других…

– Так как там, Ваня, дела у наших воинов? – допытывался тот же любопытный сосед. – Сам много укокошил фашистов?

– Как там наши даниловцы воевали?

­– Не опозорил ли кто наше село? Честно доложи нам…

Отвечал на вопросы, рассказывал сам. Но не о героизме наших солдат, а об их несчастной доле. Говорил о том, что воевать не было чем, что как куропаток отстреливал фашист нас, что приходилось проявлять чудеса храбрости, чтобы победить в отдельных местах гитлеровцев… Отец рассказывал о первой мировой, а я о второй… Для нас – Великой Отечественной…

Уже за полночь я почувствовал страшную усталость, начал клевать носом.

Первым спохватился  Павел, воскликнул:

– Хватит балагурить, уморили совсем бойца. Всем по домам! Доброй ночи, хозяева. Завтра навестим, как Ванечка отдохнет…

И спустя некоторое время в хате стало тихо.

Как я шел до кровати, которую подготовила мне мать, я уже не помнил – силы меня оставили совсем. Даже не дотронувшись до подушки,  провалился в сон…

 

В сердце отзовется

 

Спал я двое суток. Все ходили тихо и шептались, чтобы не разбудить меня. Иногда приходила ко мне мать, поправляла на мне сползшее одеяло, удалялась, чтобы даже ее вздох не нарушил мой сон. В рай я попал, в тишину и покой, и не мог этим насытиться… Мне не хватало сна, и я беззаботно, словно младенец, лежал на мягких перинах… Только во сне приходили ко мне эпизоды тех боев, когда мы штурмовали фашистов, и обязательно на вздохе пуля попадала мне в грудь…

Я просыпался, оглядывался вокруг. Но меня окружала тишина, и не было рядом войны, она была где-то там, далеко, за тысячи километров… Моя голова  опускалась на подушку, и я снова проваливался в теплый и глубокий сон…

А когда проснулся, подниматься не хотелось. Хотелось просто лежать с закрытыми глазами, наслаждаться тишиной, домашним уютом, вдыхать  родные  и незабываемые запахи… Хорошо дома!

– Вставай, сын, – нарушил мое одиночество отец, – вижу, что не спишь, отлеживаешь бока… Но пора и завтракать.

Он сел на кровать около моих ног, смотрит на меня. Мы хотим что-то сказать друг другу, но не находим тех нужных слов, и потому разговариваем глазами. И в нашем взгляде столько нежности и радости, светлой грусти, взаимопонимания, что нам не нужен никакой переводчик, толкователь. Наши глаза – наши души. Мы не могли открыто проявлять свои эмоции и всплески радости, потому что мы мужчины, прошедшие горнило ада… И это наложило свой отпечаток на внутреннее состояние, на некоторую огрубелость, но в наших душах жило громадное единение, которое никто не в силах разорвать…

– Вставай. Мы тебя будем лечить народными средствами. Мать курицу зарезала. А я сварил тебе лечебную смесь – мёд, смалец и какао. Будешь пить парное молоко и есть этот, приготовленный мной, «шоколад».

Выйдя в другую комнату, я радостно воскликнул:

– Всем – доброе утро!

На столе стояла кружка приготовленного для меня молока.

Я залпом выпил его и вышел на улицу. Я же толком так и не видел своего села – пришел ночью, сидели почти до утра, а потом проспал около трех суток… Сначала я вдохнул в себя родной и знакомый запах, закрыв глаза. Но на полную грудь вдохнуть не удалось – кольнуло в грудь, и сразу же закружилась голова. От радости забыл, что с легкими нужно осторожнее. Хотелось пройти по селу, увидеть соседей, поздороваться, но я пошел в обратную сторону – в поле. Мне хотелось постоять там босиком, посидеть на земле, почувствовать биение ее сердца, узнать, признала ли она меня, не забыла ли…

Осторожно вдыхал и выдыхал утренний воздух. Я «знакомил» свои легкие с запахом своей земли, своего села, звуками и голосами, надеясь, что это вольет в меня новые жизненные силы…

Наломал пучок зверобоя, потер его в руках, понюхал. У куста смородины оторвал несколько листьев, уткнулся в них носом. Нет, я не могу передать словами то, что я чувствовал, это нужно ощутить, на себе испытать. Но могу утверждать одно: счастливее минут в своей жизни до этой поры я, наверное, не испытывал…

Вернулся я домой через час. И показалось мне, что за это время я стал другим человеком – переменился, успокоился, ощутил себя снова полноправным жителем Даниловки.

Сначала мать налила мне в чашку куриного бульона. Потом отец поставил передо мной свой «шоколад». Сначала он мне показался противным, без вкуса, с трудом лез в горло. Отец посмеивается, шутит:

– Вкуснее моего шоколада нет ничего на свете. Но через месяц, даю слово, ты не будешь чувствовать боль в своих лёгких…

Марфуша смотрит на меня, радуется, подкладывает в миску гречневую кашу:

– Ешь, Ваня, ешь, набирайся сил…

Валечка и Гриша крутятся возле меня, стараются дотронуться, словно не верят, что и живой перед ними сижу, улыбаюсь, радуюсь встрече со всеми. Я понимаю, что нужно сделать. Изловчившись, я хватаю их руками, обнимаю, прижимаю к себе, целую, тихо говорю:

– Родные вы мои племяннички! Как я вас люблю! Как я скучал по вас!..

Не ошибся, попал в самую точку. Им не хватало моего душевного тепла, моих слов признания, моей родственной близости. Тогда и они, вырвавшись из моих объятий, обняли меня. Так и застыли молча, не отрываясь, отдавая мне взамен своё тепло, свою любовь…

Гости к нам не заглядывали целую неделю. То ли отец попросил, чтобы они не тревожили меня, то ли сами понимали моё душевное и физическое состояние и не хотели утруждать меня разговорами и своим присутствием.

Первым пришел к нам наш сосед Иван Степанович. Поздоровался со мной, козырнул, как какому-нибудь генералу, доложил:

– Товарищ боец Красной армии! Прибыл без приглашения, так как хочу выяснить, так сказать, международную обстановку. Непонятно для меня, что творится на фронтах, почему не так сильна армия Сталина, почему терпела  поражение за поражением…

Иван Степанович садится на табуретку, переводит дыхание. Он, наверное, долго готовился к такому докладу, и он дался ему с трудом… Я его понимаю, уважаю за любознательность, за его жизненную позицию. Хочу отметить, что каждый человек нашей Даниловки – талантлив и умен, рассудителен и работяга. У нас нет лодырей, пустозвонов – слов на ветер не бросают. Один другому всегда придут на помощь, не требуя ничего взамен. Много я рассказал бы о каждом, но это отдельная страница, отдельный разговор…

Я пожимаю плечами, хочу уклониться, чтобы не показаться всезнающим, имея ответ на любой вопрос:

– Разве нам в силах разобраться в том, в чем сами высокие чины не могут разобраться?

– Э, нет, неправильно говоришь, Ваня. Мы, только мы можем разобраться в этом. Ибо мы – народ. А они руководят народом. Милуют его или бросают в топку, в которой сгорают лучшие люди… Нам и судить их, нам дано Богом такое право…

Стук в дверь, и наша аудитория пополняется. Пришел мой школьный друг  Дмитрий Егорович Беспалый, который, как и я, после ранения прибыл домой на поправку. Потом в хату заглянули Яков Беспалый и Иван Цыганок.

И потек, зажурчал ручеек нашей беседы.

– А ты уже ничего, – пожимает мою руку, здороваясь, Яков, – узнать можно. А то прибыл, понимаешь, как из того свету – одна шкура да кости. А теперь и сила в руке, жизнь в твоих глазах…

– Значит, доктора, у меня хорошие, дед Никита, – смотрю я в сторону отца.

– Ну, пусть и дальше помогает тебе и отец, и Отец Небесный!

Какое счастье находиться в кругу односельчан. Родные, с которыми живешь, это семья. Но все семьи объединены в одну огромную семью – семью Даниловки. И каждый из нас, как на ладони, все о каждом знают всё-всё, и утаить ничего ни от кого нельзя, – не спрятаться, ни уединиться… Это как один живой организм, в котором есть душа и сердце, кровеносные сосуды… Каждый человек – маленький сосудик, но, вливаясь в единый поток, совершается чудо – у нас, кажется, бьётся синхронно сердце, вдох и выдох одновременен, и у всех  единое стремление к добру и человечности… Это удивительное и замечательное отличие от городской жизни. Там люди разъединены, могут не знать человека, который живет за стенкой, а у нас… Мы все как братья и сестры, как самые близкие и родственные души…

… Отец оказался прав – его «шоколад» сделал чудо: спустя месяц-полтора я почувствовал себя значительно лучше. Не полностью избавился от болезни, но все же…

Мы собираемся у тети Марии, нашей заведующей «клубом». У нее просторная хата, живет одна, и рада, когда у нее собирается молодежь на танцы. Конечно, не те танцы, что были в мирное время, когда  парней и девчат не пересчитать, и каждая из них прекрасней и прелестней… Война наложила свой отпечаток, свою мелодию. Ребят мало – или подростки, или калеки.

Девушки тоскуют без парней. Одни дожидаются своих любимых с фронта, а другие, не став женами, потеряли их – матерям пришли похоронки. Но мы, как можем и умеем, веселимся, забывая, хотя бы на время, о войне…

Инвалид Иван Беспалый, растягивает гармонь, и она хрипло выдает звуки «полечки» или «вальса»… Но веселое и грустное связать воедино нельзя, и мы стараемся спрятать в душе свое настроение, – все больше говорим, говорим, вспоминая своих друзей и подруг…

Но невольно затрагиваем и темы, которые волновали каждого, вызывая недоумение, сожаление, не зная, как относиться к событиям мировой современной истории…

Разбирались вместе, слушая радио, читая газеты… Но всю информацию, что преподносили нам, мы «просеивали» через своё «сито», через свое собственное понимание и анализ…

Раны мои потихоньку заживали, но продолжала беспокоить нога уверенной поступи еще не было.

… Война катилась на запад. На запад посылали тех, кому пришла пора воевать, защищать родину от врага, – а на восток летели и шли «похоронки», неся горе и страдания, опустошение в душе и сердце…

Фронт с тяжелыми боями подходил к Днепру. Советские войска намеревались сходу его форсировать. Сталин дал Жукову приказ: «Днепр форсировать, к празднику Октября Киев взять штурмом, невзирая ни на какие жертвы».

«Невзирая ни на какие жертвы…» Ничего себе слова генералиссимуса! Человеческие, одним словом. Сидя в Кремле, он считал себя великим стратегом. И на алтарь победы мог класть миллионы и миллионы человеческих жизней…

Сначала войска Южного крыла фронта пытались окружить Киев с юга – с Букринского плацдарма. Но, потеряв несколько дивизий при форсировании Днепра и попытке взять отвесные скалы сопок правой стороны Днепра, штурм захлебнулся.

Тогда танковую армию Рыбалко перебросили с этого плацдарма на север – в район Лютежа. Приказ перед танкистами был суров и беспрекословен. И перед ними не было уже никакого выбора…

Тяжёлые бои, огромные, несоизмеримые потери с нашей стороны…

Сталину доложили, что задача выполнена – Киев взят! Праздник Октября можно отмечать победой. Войска Вермахта были отброшены до Житомира и Винницы.

Москва салютовала освободителям Киева, а дедушка Калинин вручил высшую награду страны вождю Сталину – орден Победы. Этот орден давали выдающимся полководцам – таким, как Жукову, Василевскому, Рокоссовскому, Коневу, и даже ….. Эйзенхауэру. А вот за что дали Иосифу Сталину, одному только дьяволу и известно…

Манштейн нанес танковый удар со стороны Житомира, пытаясь вернуть Киев. Но первые атаки захлебнулись, и в районе Кировограда десятки немецких дивизий попали в «котел» и были уничтожены.

В это же время состоялась тегеранская конференция во главе с Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным. Был разработан, принят и утвержден план о совместных действиях против войск Вермахта и открытии второго фронта в Западной Европе на позднее первого мая 1944 года.

Американцы и англичане беспощадно громили как  расположения немецких войск, так и саму Германию, помогали по «ленд-лизу» тушенкой, танками, автомобилями и самолетами… Громили немцев в Африке, Южной Италии, на морских коммуникациях, неся огромные потери от немецких подводных лодок. Об этом много лет спустя подробно расскажет в своей книге «PG-17» Валентин Пикуль…

Сталина сделали маршалом. А позже, выкопав из истории название высшего титула, присвоили титул генералиссимуса… Его боялись все, начиная от наркомов и заканчивая рядовым колхозником…

Страна жила одним страхом, который давил на сознание всех слоев общества, людей больших и малых, верующих и неверующих, академиков и простых сотрудников научного учреждения. Каждый из них молил судьбу, просил у Бога, чтобы живым проснуться утром, чтобы не приехал под окна «черный ворон»…

Когда я позже изучал историю Отечественной войны, то узнал, что тот сорок четвертый год был годом удачных операций на фронтах, начиная от освобождения и блокады Ленинграда, Беларуси, большей части Украины и Крыма. Каждая такая «операция» пожирала сотни тысяч солдат и офицеров. Но Ставка ставил все новые и новые, еще более жесткие задачи, а приказы выходили ничего не имеющие общего ни с жалостью, ни с сочувствием к своему народу.

Жертвы уже исчислялись миллионами. Ладно бой, ладно штурм значительной военной точки – города, селения, вражеской дивизии… Какое имело значение для военного стратега в Кремле сопка Сапун-гора? И какая разница – взять ее завтра на рассвете, или спустя несколько дней? Так нет же, немедленно, сейчас же! Гибнут люди? Ну и что?..

За три дня потеряны два армии! Две! Тысячи и тысячи советских бойцов – украинцев и белорусов, русских и жителей прибалтийских республик, грузин и казахов… Представителей всех народов СССР! Три дня? Это же мелочь… Севастополь немцы не могли взять за девять месяцев, сберегая свои человеческие ресурсы. А мы взяли его за четыре дня! Слава победителям! Живым и мертвым?

А союзники воевали с умом. Берегли каждого солдата. Они больше капитально бомбили, чем наступали. Вот почему для них победа была с минимальными потерями. А мы сегодня в спорах с союзниками любим выставить козырь: «Наших полегло больше!..»

 

… Раны мои потихоньку заживали, но все еще продолжала беспокоить нога уверенной поступи еще не было.

Как-то неожиданно пришла весна сорок четвертого года.

Буйное цветение садов, в огородах поднималась зелень, шел в рост картофель… А как пели соловьи! Не все слышали их пение, не до них было в те дни…

Громче соловьев раздавалось рыдание жен и матерей, которые получали «похоронки» с фронта на мужей и сыновей…

Как в нашем сердце отзовется это время? Каким мы будем его помнить через десять, двадцать, тридцать или сорок лет?..

 

Учитель

 

По причине ранения и того, что раны не заживали – нога ежедневно напоминала о себе, а легкие, даже при беглом осмотре доктора, выдавали шумы и хрипение, – комиссовали меня вчистую.

Павел отправился на фронт. Прислал письмо, что служит в танковых частях, водитель танка, что получил уже боевое крещение. Немного царапнуло, но несерьезно…

Окруженный вниманием и заботой отца и матери, родных и близких, я начал, хотя и медленно, поправляться. То, что я, как мог, помогал родителям около дома, работой не считалось… Я начал задумываться, где найти работу по своей силе и здоровью. Пришла пора вливаться в мирную трудовую жизнь.

Начал поиски своего места в Харькове.

Встретил город меня не очень приветливо. Весь разрушен, сплошные руины и развалины… Еще бы – трижды мой родной город переходил из рук в руки – от наших к немцам, и наоборот. Пострадал он больше других городов.

Надо было восстанавливать заводы и фабрики, больницы и школы, жилые дома… Кормить и одевать людей – сирот, вдов и тысячи раненых ветеранов войны…

Большая Даниловка – пригород Харькова. Но на удивление пострадал незначительно, и просто повезло жителям, что многие дома уцелели, даже две школы не пострадали. Походил я по Харькову, и ничего не выходил. Не знал, что и где находится, к кому нужно обращаться за помощью… Решил нанести визит представителям власти спустя несколько дней.

Не доходя Даниловки, увидел, как мне навстречу идет женщина. Узнал в ней директора нашей школы Софью Федоренко. Она поравнялась со мной, поздоровалась, хотела идти дальше, но остановилась. Пристально посмотрела на меня, спросила:

– Иван Руденький?

– Да, я, Софья Самойловна.

– Откуда идешь?

– В Харьков ходил. Думал, какую-нибудь работу найду. Но пока ничего не нашел.

–А какую ты хотел бы работу? – поинтересовалась директор школы.

– Сам не знаю… Без дела сидеть не хочу.

Она молчал, что-то обдумывая, кашлянула в кулак.

– Слушай, Иван Никитич, – неожиданно оживилась она, – а ты ко мне приходи завтра утром… Покумекаем, что-нибудь придумаем. Приходи.

Она пожала мне руку, пошла дальше своей дорогой.

А я, идя домой, подумал: «Какую же она мне может предложить работу? Сторожа? Завхоза?..»

Утром, позавтракав, сразу же отправился в школу. Директор ожидала меня, сидела в своей комнатенке за старым перекошенным столом. На стене портреты Ленина и Сталина.

– Садись, – обрадовавшись моему приходу, предложила Федоренко. – Как здоровье, как нога?

– Да ничего уже, налаживается.

Она вышла из-за стола, села рядом со мной. Поправила прическу на голове, повела плечами.

– Детей любишь, Иван Никитич?

– А кто же их не любит? Люблю…

– Я не о том. Я об особенной любви, любви педагога к своим воспитанникам. Это глубже, это особый дар – быть педагогом.

Молчу, не знаю, куда клонит директор школы. Ожидаю дальнейших слов, боясь ошибиться в своих предположениях.

– Нам нужен учитель начальных классов. Предлагаю тебе вести четвертый класс. Как ты смотришь на это?

Я опять молчу. Не верю тому, что услышал. В душе была такая мечта, но я не осмелился бы сам первым просить его об этом. А она сама пошел навстречу.

– Ты, конечно же, подумал, справишься ли ты. А я сразу отвечаю тебе, что справишься. Парень ты с головой, и аттестат у тебя за десятилетку с одними пятерками. Так что ты готовый учитель. Каков будет ответ?

Киваю головой, радостно отвечаю:

– Я согласен, Софья Самойловна. Спасибо за доверие, и я постараюсь быть хорошим учителем.

– Вот это ответ! – воскликнула директриса. – Поэтому и поздравляю с этой высокой должностью!

Когда мое волнение улеглось, она снова села на свое привычное место, доброжелательно посмотрела на меня.

– Будет нелегко, Иван Никитович. Сам понимаешь, война. Многого не хватает – учебников, тетрадей, ручек… Не хватает и учителей. Детей учат вчерашние десятиклассницы – девушки, а сами заочно поступают в педучилище… И ты поступишь учиться – в училище, или университет, время покажет… В младших классах не только детишки, а и переростки. Поэтому с ними нужно найти контакт, взаимопонимание, ну, и так далее… Думаю, что тебе долго пояснять не надо. А все трудности и проблемы, что будут встречаться, будем преодолевать вместе. Поручаю тебе третий класс.

… Я не пошел сразу домой, чтобы поделиться своей радостью. Этот момент я перенес на некоторое время. А в этот момент мне хотелось побродить по полям и лугам, походить по лесу, поразмышлять. Бывают же такие минуты в жизни, когда хочется побыть одному, послушать тишину, пение птиц, разобраться в своем настроении. А оно у меня было прекрасным.

Мимо нашей Даниловки проезжали поезда – увозя на фронт продукты и оружие. Надо было восстанавливать тракторный завод имени Орджоникидзе, «Электротяжмаш», «Серп и молот», электромеханический, электротехнический, станкостроительный, горношахтного оборудования, шарикоподшипниковый и многие другие… Много и других предприятий легкой и тяжелой промышленности. Сам Харьков расположен в междуречье рек Харьков, Лопань, Уда.

Я и не заметил, как прошел несколько километров, подошел к реке Харьков. Обрадовался, что ноги занесли меня в этот живописный уголок. Когда-то мы с ребятами прибегали сюда, чтобы половить пескарей, искупаться в прохладной воде… И сейчас я не удержался, поплескался немного в воде, но купался недолго, боясь простудить свои легкие. А потом лег на теплый песок и задумчиво смотрел в небо.

Сколько было у меня дум и мечтаний! Я уже подумывал о том, чтобы поступить в Харьковский университет имени Максима Горького. А основан был еще в 1805 году. Знал, что в разные года в нем работали известные ученые – А.Лепунов, Т.Осиновский, И.Рыжский, В.Данилевский, М.Бекетов… Там и были факультеты, которые я мог бы выбрать – филологический, исторический, иностранных языков – немецкий  сдал бы без проблем…

В Харькове двадцать одно учебное Высшее учебное заведение – выбирай любое, все двери открыты.

Но сильнее всех желаний было научиться писать рассказы и стихи, повести. Мне хотелось стать журналистом, чтобы быть постоянно в гуще событий, и потом об этом рассказывать на страницах газеты…

Та тетрадка, которую я взял с собой на войну, сохранилась. Она с каждым днем пополнялась новыми строчками и страницами – проза вперемежку со стихами… Отдавать написанное на суд читателей я не спешил, считал, что нужно все основательно переписать, поправить, отредактировать…

Солнце пригрело меня, и я не заметил, как уснул. Когда проснулся, солнце уже опускалось на вершины далекого леса.

… Наступило первое сентября.

Гордым и счастливым я отправился в школу. Перед этим, конечно же, я познакомился со всем коллективом. Педагоги, в основном девушки, как и говорил директор школы. Сразу же отметил про себя, что учительницы мне понравились. Наверное, и я им.

С волнением открыл двери класса.

Со своих парт поднялось сорок учеников – друг друга выше. Сажусь за стол, открываю классный журнал.

– Здравствуйте, ребята!

Ответили хором, невпопад, но я и не заметил этого. Они же не солдаты, которые могут гаркнуть во все горло в ответ на приветствие командира.

– Зовут меня Иван Никитович. Я буду вашим учителем. А сейчас я хочу познакомиться  с каждым в отдельности.

Пряча в себе возбуждение и внутреннюю дрожь, называю первую фамилию:

– Иван Ермак!

– Я! – поднялся на первой парте малыш – волосы цвета выцветшей соломы, глаза – голубые, как волошки.

– Иван Солодовник.

– Я!

Пётр сидит на задней парте. Он выше все в классе, старше всех. Почти мой ровесник – всего несколько лет отделяют нас друг от друга.

– Иван Бобров…

Пока все сорок учеников  поднялись, половина урока и прошло. Я вышел из-за стола. Надо было как-то представиться классу, что-то сказать, подбодрить ребят… Стал у окна. Сорок ребячьих взглядов вперились в меня, ожидая, что я скажу им.

– Ребята, у нас с вами первый день учебы. За учебный год мы лучше узнаем друг друга. Я думаю, что вы все будете хорошо учиться, а я постараюсь вам передать свои знания…

– Иван Никитич, а вы были на фронте? – неожиданно спросила черноволосая, с косичками, девочка, сидящая впереди «самого высокого».

– Да, Оксана, был… Но меня тяжело ранили, и отправили долечиваться домой…

– А вы нам расскажете, как вы воевали?

– Обязательно. Но не сейчас. У нас будут уроки мужества, тогда мы и будем рассказывать о войне. Не только я, а и вы о своих отцах и родственниках…

И куда делось мое волнение. Ответив на первый вопрос, который задала ученица, я почувствовал в себе уверенность, смелость. Спасибо, Оксана! Ты, сама того не подозревая, освободила меня из пут неуверенности, – теперь у меня голос твердый, так сказать, учительский, но не командирский…

А через три дня, даже не предупредив меня об этом, решил посетить мой урок преподаватель математики Федор Лукич. В учительской еще сказал:

– У меня «форточка» и я подумал, что хорошо бы сходить к тебе на урок. Как ты смотришь на это? – в глазах смешинка-хитринка, прищурился, ждет ответа. – Да не волнуйся ты. Мне планы нужно написать на завтра, а за время твоего урока я и напишу их.

– Рад буду, приходите.

Странно, но волнения я не чувствовал, говорил спокойно, улыбался.

– Вот и славно.

Зашли в класс. С шумом поднялись ученики, захлопали крышками парт. Федор Лукич сел рядом с Иваном Солодовником. Они почти равны по росту ­– Ваня даже выше его.

Я открывал в себе артиста. Я открывал в себе учителя. Мои слова лились, как из рога изобилия. Я ни секунды не присел, ходил и ходил между парт, заглядывая в тетрадки учеников, подсказывал, поправлял написанное… Потом вызвал к доске Оксану, зная, что она не запнется, не собьется.

– Напиши, Оксана, такое предложение. И пишет вместе с ней весь класс. «По брезентовой крыше зашумел дождь. Ехать было еще далеко. И люди стали помаленьку засыпать, устраиваясь, кто как мог…» Это из повести Валентина Катаева «Сын полка».

Я диктовал текст, а сам нет-нет, да и бросал взгляд в сторону «проверяющего». А Федор Лукич писал что-то в своей тетради, не обращал, казалось, на меня никакого внимания.

– Ребята, а теперь давайте разберем вместе с вами текст по членам предложения. Оксана, тебе слово…

Девочка была сообразительная, училась хорошо. Поэтому без труда разложила каждое слово, назвала подлежащее и сказуемое, пояснила, где   и  почему она расставила знаки препинания…

А потом неожиданно прозвенел звонок на перерыв.

Я поставил Оксане за ответ «пятерку», похвалил. Объявил, что началась переменка. Дети, толкаясь, один за другим, вышли в коридор. А там уже дали выход своим эмоциям – закричали, запрыгали, побежали на школьный двор…

Мы остались вдвоем. Федор Лукич снял очки, с той же хитрецой, посмотрел на меня:

– Удивил, коллега, удивил! Ты, Иван Никитич, просто создан быть педагогом. И, верю, что на этом поприще ты достигнешь небывалых высот. Спасибо, что так хорошо провел урок! Молодчина!

Я благодарен ему за хорошие слова, за оценку моего учительства. С натяжкой, конечно, хвалил меня опытный учитель, стараясь, чтобы я не разочаровался в выбранной профессии, я и сам свои «минусы» и «плюсы», и ошибок никогда не повторю, но его поддержку я никогда не забуду.

 

… Педагогический коллектив школы был слаженный и дружный. Смех, веселье, шутки, педагогические остроты – каждый день. Обо мне пошла слава как о начинающем, но талантливым учителе (Федор Лукич постарался), и ко мне на уроки все чаще и чаще приходят молодые учительницы. Но я не робею, знаю, что им не столько нужно дать оценку уроку, как присмотреться ко мне, «приворожить». Я и без уроков ловил их притягательные взгляды, слышал вздохи, но у меня были другие планы в жизни. И поэтому я со всеми был одинаково вежлив и нежен, старался не переступать невидимую грань…

Когда выдавалось свободное время, вечером, мы создавали драмкружки. Нам хотелось ставить спектакли. И для ролей мы отбирали самых талантливых артистов.

Кроме спектаклей в нашем клубе мы давали концерты художественной самодеятельности. Разные жанры – декламация, танцы, песни… Приглашали нас в соседние селения, а чаще по просьбе районо, и тогда уже аплодисментов  для нас не жалели.

Что ставили? Украинскую классику – «Назар Стодоля», «Наталку-Полтавку», «Дайте сердцу волю», «Сватанье на Гончаривци» и многие другие.

Мне доставались, как единственному юноше в нашем педагогическом  коллективе, заглавные роли – Петра, Назара, Алексея…По ходу действия приходилось петь, и я тогда старался, выводил все нужные ноты, ни разу не сорвавшись, не сбившись....

Я говорил уже, что у нас каждый житель Даниловки – талант и уникум.

В нашей труппе среди всех выделялся, конечно же, Вася Куйда. Вы не  слышали о нем, и знаете такого? А зря… Если бы вы посмотрели хотя бы один с его участием, то уверен, что после этого вам было бы не до смеха. Непонятно высказываюсь? Во время спектакля, глядя на его талантливое исполнение, вы так нахохочетесь, надорвав живот, что после этого дня три вы будете держаться за живот, стараясь не засмеяться – вас пронижет дикая боль… Ну, талантище был человек, уникальный, и заражал своей неудержимостью нас всех. В основном он специализировался на отрицательных героях. Но это были герои правдоподобные, живые, словно один  житель нашего села случайно заблудил на сцену и не знал, как он туда попал… Молва о нем  разлеталась далеко от нашего села.

Он оказался одним из способнейших и талантливых самодеятельных  артистов. Мы выступали в школе и в клубе, выезжали за пределы района. А когда нам предоставляли площадку в Бору, посмотреть и послушать Васю приходили со всех ближайших сёл. «Идём на Куйду» – говорили сельчане.

И не жалели о том. Он никогда не повторялся в своих выдумках. Хохотал весь зал, когда он, вымазавшись клеем, выкачавшись в гусиных перьях, выходил на сцену… Да не просто выходил, а бросал в зал такие репризы-юморинки, что смех вызывал слёзы. Все зрители единодушно дали ему титул «народного»…

После спектакля мы обязательно собирались за круглым столом, отмечали это событие, «замачивали успех». И, не снимая даже грима, обсуждали исполнение каждого, так сказать, по косточкам. Доставалось всем, и мне в том числе. Но это была не критика, это было доброжелательная подсказка, которая помогла избавиться от недостатков в следующем спектакле…

С какой-то светлой и радостной грустью вспоминаются те школьно-театральные годы. На всю жизнь я запомнил имена и лица своих коллег, их доброе отношение ко мне, к моей работе. А главное, что я хотел бы отметить, они не оказались «стукачами» в то время, когда я испытывал свою судьбу, когда ходил по лезвию бритвы, не зная даже, что та бритва была очень острая…

Вы, дорогие мои, в моей судьбе оставили самые светлые и приятные воспоминания. Хотелось бы, чтобы и я оставил такие же в вашей памяти. Низкий поклон вам, сеятели вечного, разумного и доброго!

 

Дядя Захар

 

Вы когда-нибудь посещали сходки наших сельчан? Нет? И не знаете, что такое сходки? Сход – собрание. Но не клубное, с докладами и выступающим в прениях, с поощрением передовиков, с предварительной подготовкой. Нет, здесь все происходило стихийно, собирались без оповещения или объявления.

На них был, как правило, ведущий, председатель, тамада, запевала, дирижер оркестра… Как хотите называйте нашего дядю Захара, и он воспримет это как должное, потому что все эпитеты, что я привел перед этим – принадлежат ему.

Собирались сельчане, как обычно, под вечер, когда закончены домашние заботы, накормлена скотина, а хозяйки готовят семье нехитрый ужин. Сначала на завалинку, «пятачок», «клуб» – опять же синонимов великое множество, – приходит дед Антип, конюх, – заведует лошадиным «цехом». А уже после него, семеня, часто перебирая короткими ногами, подтягивается и Даниил Семенович, ездовой, – как и помню, он всё время был водителем «лошадиного транспорта»…

Это уже после них важно и деловито, не спеша, идут неразлучные друзья – Егор Иванович Ермак, Алесей Бобров, Виктор Смирнов, бригадир полеводческой бригады, председатель сельской рады Петр Иванович Бобров… Без них и сходка не сходка. Говорят серьёзно, растягивая степенно слова, а слушателей почему-то смех разбирает – шутники они и пересмешники, на язык им не попадайся, ибо прилепят кличку – на всю жизнь, словно печать сельрадовскую поставят…

Дядя Захар задерживается. Видимо, какие-то дела есть около хаты. Сходка у его калитки, на улице, около изгороди, так что ему спешить и некуда, как только люд соберется, а он тут как тут…

Характер у Захара спокойный, никогда не раздражается, не повышает голоса. Всегда держится с достоинством, говорит в полголоса, и говорит убедительно, как будто ему, и только ему одному, известны все тайны мира и вселенной.

У него четырехклассное образование. Дореволюционное. А это кое-что, да значит. Как университет по нынешним временам. У него огромный жизненный опыт, даже талант. Талант во взаимоотношении с людьми, в оценке событий, в работе…

Признаться, я завидовал ему, завидовал его спокойствию, рассудительности, уму, какой-то внутренней душевной светлости и чистоте помыслов. Глаза у него светлые, ясные, как небесная синь. В голосе слышится доброта и мягкость, даже нежность, если это слово подходит к мужчине. И не раз, и не два про себя думаю: «Вот бы и мне стать таким, как Захар Иванович!..»

«Таким» – это означало, что все равнялись на него, прислушивались к его советам, словам, оценкам какого-нибудь события…

Я старался не пропускать их сходки. Они для меня очень много значили. Потому что я старался учиться у людей жизненной мудрости, терпимости, перенимая у них самые лучшие качества и черты характера, которыми они обладали. Удивлялся: откуда у людей, как говорят, от земли, такая возвышенность, одухотворенность, музыкальность, творческое начало? Ведь не заканчивали институтов и университетов, добывали хлеб в поте лица. Но я уже и тогда знал, что их учила мудрости сама жизнь, и каждому выдавала соответствующий диплом об окончании ВУЗа. Правда, люди и сами не знали, что имели тот диплом…

– А вот и я! – за нашей спиной послышался голос дяди Захара. – Можно мне к вам присоседиться?

– Садись, садись, дорогой Захар Иванович, у нас всем места хватает. Как здоровье? Жена как, детишки?

– Да ничего, слава Богу, спасибо.

Его место никто и никогда не занимает. Его место почетное – в центре скамейки, возле плетня.

Закурили. Едкий дымок потянулся куда-то вверх, к ветвям черешни. Солнце уже опустилось за горизонт, улеглось в свою подушку, – и по Даниловке ползет прохлада, приятно овевая разгоряченные за день лица.

Поговорили о погоде, посетовали, что давно не было дождей, что урожай нынче соберут не тот, что думали…

– Нас ожидает повторение голодомора тридцать третьего года… – высказал опасение Кирилл, глядя куда-то вдаль, в сторону поля.

Тьфу на тебя, – отмахнулся  Степан Могилко, – накаркаешь тут…

Вздохнули мужики, покрутили головами. У многих осталась память о том черном времени. Не хотелось даже и вспоминать.

– Захар, поясни нам, неграмотным и необразованным, почему случилось с нашей страной такое безобразие? Вроде бы и могущественная, а на деле, когда война устроила свою проверку, оказалась… Кто виноват?

«Вечный вопрос – кто виноват? – подумал про себя, сидя на земле, подпирая изгородь спиной. – Быть или не быть?..»

– Когда фашистская Германия праздновала одну победу за другой, покоряя Европу, нашему вождю нужно было задуматься над этим, не откладывая на потом, перевооружить армию. Нужно было строить новые танки, самолеты, укреплять границу. А если бы к СССР присоединились в борьбе с фашизмом США, Англия и Франция, авантюру Гитлера задушили бы еще в зародыше. И не было столько человеческих жертв. Мир был бы спасен от страшных последствий мировой войны…

Молчат сельчане. Никак не могут взять в толк, как такое могло случиться.

– Захар, а, может, они – Адольф Гитлер и Иосиф Сталин были в сговоре? Может, Сталин продал ему Страну Советов за тридцать серебряников? Сталин – Иуда?

Захар Иванович молчит. Пожимает плечами.

– А как же победа?

– Вмешался Бог и справедливость. Вместо Сталина руководство в свои руки взял Жуков и его помощники. Они воевали, делая вид, что слушаются Сталина. И сводки ему давали полуправдивые, чтобы его не обидеть.

Тишина в клубе. Только терпкий дымок самосада плывет над нашими головами. Сельские стратеги проводили свои битвы, приводили свои доводы и доказательства. Я радовался за них, стараясь не вмешиваться в их анализ событий, чтобы не нарушить их ход мыслей, не навязать своего мнения, хотя оно полностью совпадало с их доводами.

 

На чистую воду

 

Так незаметно пролетел год работы в школе. Работы бурной, творческой, непоседливой. Выбивали из колеи творческого педагогического курса всевозможные задания, нагрузки, дополнительные директивы и установки.

Взять хотя бы те же задания учителям по поводу проведения подписки среди сельчан на новый и новый государственный заем. В стране разруха, голод, нищета, не во что обуться и одеться, а тут надо ходить из хаты в хату и требовать подписаться на заем «добровольно», но обязательно на определенную сумму.

Поручили такое задание и мне. Дали участок села и план-задание.

– Не подведи, Иван Никитич! От этого зависит престиж нашей школы. Кровь из носу, но выбей из сельчан подписку на заем.

Ничего не сказал директору школы. В душе все кипело. «Выбей…» Это звучало, как выпотроши последнее из бедной души, а на совесть свою внимания не обращай. Какими я глазами потом на людей смотреть буду, какое найду оправдание своим действиям? Директивой? Указанием товарища Сталина?

Захожу в первую хату. В ней живёт одна хозяйка Мария Чернова с дочерью. Муж сложил голову на фронте на третьем году войны.

– Здравствуйте, Марья Дмитриевна! – переступил я порог приземистой хаты, которой давным-давно ремонт давать нужно, да нет мужских рук. – Вот пришел подписывать вас на заем…

Сели за стол. Глаза у женщины грустные, уставшие, руки натруженные, не женщина, а «рабочая сила колхоза». Не одна такая она на селе, почти все такие.

– На сколько, Иван Никитич, подписывать будешь? – как-то отрешенно посмотрела на меня, сквозь меня.

Ей, наверное, было все равно, на какую сумму, потому что у нее за душой и копейки не водилось…

– По инструкции надо пятьсот рублей, но я решил самостоятельно на пятьдесят.

Она посмотрела более пристально на меня, хотела убедиться, не шучу ли я, не ослышалась ли она.

– Да, на пятьдесят рублей.

Слабая улыбка озарила ее лицо:

– Смелый ты, Ваня. Не боишься нарушить инструкцию.

Бойко отвечаю ей:

– Мария Дмитриевна! Семь бед – один ответ!

Оформив, как положено, бумаги, подал ей, попросил расписаться. Она поставила роспись на двух листках, копию отдала мне.

– Спасибо. Чудной ты, Иван. Недаром из рода Руденьких. Счастья тебе!

Так я поступил и с остальными сельчанами. Одни удивлялись, другие радовались, что хороший «агент» пришел к ним, а третьи и вовсе не верили, что я мог так поступить. Знали, чем это пахнет… Но все мужики были рады.

В короткие сроки я сделал свое дело и положил директрисе на стол государственные бумаги. Она внимательно прочитала, хмыкнула, побагровела, вскочила с места:

– Ты же завалил подписку! Как ты посмел принимать самостоятельное решение по такому важному делу? Страна голодает, дети умирают с голоду, а ты занялся попустительством?

– А у нас не голодают? А у нас не умирают? По-другому я поступить не мог. Совесть не позволила.

– Это же подсудное дело, Иван Никитович, – глухо произнесла она. – Ты хоть понимаешь, что ты пошел против Советской власти?

– Я не против власти пошел, это она пошла против народа.

– Ох, Иван, тюрьма по тебе плачет… Объявляю тебе первый выговор – строгий.

Она села опять на свое место, замолчала, давая понять, что наш разговор окончен.

… Удивительно – мои действия поддержал весь педколлектив. Даже начали коллеги иначе смотреть на меня, зауважали. Начали как-то группироваться вокруг меня, увидели во мне лидера.

Кроме работы в своем классе, я вёл военное дело – учил школьников обращаться с оружием, стрелять. Вёл и общую физкультуру. Оформлял стенды, выпускали стенгазеты – литературные, юмористические. Готовили новогоднее представление – я готовил сценарий со стихами и репризами. Писал программы для концертов художественной самодеятельности, выступал с докладами и лекциями. В праздники организовывал туристические походы в лес, по колхозным полям. Когда начал работать в Харькове зоопарк, не раз посещали и его. Короче говоря, ни одно мероприятие, которое проводилось в школе, не проходило без моего участия.

Директор школы, видел, была довольна моими инициативами, потому что часто к нам заглядывали инспекторы и проверяющие из районо, и Серафима Сергеевна не пропускала момента, чтобы не похвастаться новшествами и инициативами в нашей школе…

А время трудное, голодное. Учеба у учеников запущена, и не было никаких сил направить их в нужное русло знаний. Мне, как мужчине, еще ничего, а каково было молодым девушкам, над которыми иногда издевались подростки… Не раз видел на глазах молодых учителей слёзы. «Нету с ними никакого сладу» – говорили они. Ко мне обращались, чтобы помог, вразумил недорослей…

Заметил – меня не только боялись ученики, но и любили. Потому что я всегда поступал по справедливости. Услышу мат, увижу курящего, набедокурит кто-нибудь – у меня свои методы воспитания. Оставляю после уроков, и до глубокой ночи читаю нотации о вреде курения, к чему приводит хулиганство…

Не помогало это, прибегал к «антипедагогическим методам», зная, что когда-нибудь они будут мне благодарны. Так оно и было.

Приходилось мне подменять учителей старших классов.

Там уже, скажу я вам, существовала совершенно другая атмосфера. Народ почти взрослый, с дисциплиной всё нормально. Потому что все без исключения хотели учиться и пробивать свою дорогу в жизни дальше.

Ученицы старших классов тайком стреляли на меня интимным взглядом, краснели, когда перехватывали мой взгляд. Вздыхали томно, ловя мое каждое слово. У них уже и грудь оформилась, и они гордятся этим – невесты! Но я отношусь ко всем одинаково, не проявляя индивидуальной заинтересованности.

Когда у нас урок на общие темы, ребята просят:

– Иван Никитович, расскажите нам о войне. Не о героизме наших солдат, а о том, как они гибли на фронте в неравном бою с фашистами…

Я внимательно посмотрел на сына дяди Захара – Михаила. Удивился необычной просьбе. И обрадовался одновременно. В школе проводятся уроки военно-патриотического воспитания, и обязательно должны говорить о том, как героически сражались советские войска, как под мудрым руководством вождя они победоносно шествуют на запад – в логово Гитлера…

Мне не хотелось и отказать в его просьбе, но и не был я настроен на воспоминания. Они еще болью отзывались в моем сердце, в моих легких.

– А давайте я вам вместо своих воспоминаний прочитаю рассказ «Пуля снайпера»? В нем до единого слова – правда, потому что писал с себя и со своих товарищей…

– Прочитайте…

Это было мое первое публичное выступление в роли писателя. Хотя какой из меня писатель, так, начинающий, пробующий. Вот я и проверю на своих первых слушателях то, что создавал ночами. Я отошел к окну, прислонился к подоконнику, раскрыл тетрадь – она постоянно лежит в моем портфеле…

Я описывал ту ночь, когда мы пробирались сквозь кукурузу. Описывал свое ощущение неопытного новобранца, который не умел еще воевать, но которому приказали идти вперед… Вспомнил и медсестричку, которая сидела возле меня, раненого… Много чего я изложил в том рассказе. И я писал его не для того, чтобы напечатать в газете или журнале. Я знал, что его нигде не напечатают, потому что в нем не было «элемента героизма». Но в нем была правда бытия, горькая правда войны. А это для меня было главным в моем сочинительстве…

Тихо в классе. Ни шороха, ни вздоха. Ученики вместе со мной на моей войне. Прозвенел звонок, но никто не шелохнулся. Когда начался второй урок, я окончил читать. Почему-то у Марийки Беспалой на глазах слёзы. Она не смотрит на меня, опустила взор в парту. Ребята сидят нахмуренные, серьезные. Девчата увидели мою войну со стороны невест, матерей и жен, ребята – ощущали себя бойцами, думая, как бы они повели себя в этой ситуации…

– Хороший рассказ, Иван Никитович, – промолвил первым Михаил.

– Очень хороший, жизненный, – поддержала его Мария, всё еще не поднимая глаза…

– Вот на следующем уроке мы и обсудим его, – пришла ко мне неожиданно  мысль. – Оценки буду ставить не за то, кто больше всех похвалит автора, а за то, кто более жестоко раскритикует его. Это автору пойдет на пользу. Договорились?

– Да, – побольше критики!..

 

Чтобы поддержать голодных детей, в основном тех, кто остался без отцов, школе выделили земельный участок, на котором учителя и школьники выращивали картофель и свеклу, капусту и морковь. И со всего этого готовили обеды. Старались кормить детей так, чтобы у них прошло чувство голода. Это было большой помощью их матерям. Поэтому ученики с большой охотой работали на пришкольном участке, зная, что они заслужат положенный им обед…

Так уж случилось… Директор школы Софья Самойловна, не получая долго известий от своего мужа – был на фронте, связалась с группой сельских чиновников, которые пропивали колхозное добро, разбазаривали имущество.

В эту же группу входил и председатель сельской рады – Бобров, председатель колхоза  Иван Запара и их любовницы и «шестерки».

Однажды на улице встретил директора школы. Попросил остановиться.

– Софья Самойловна, спросить хочу у вас. Зачем вы связались с этой нехорошей компанией. Вы же себя дискредитируете. Все село говорит о…

– Не лезь не в свое дело! – не дослушав до конца, резко ответила она. – Не твоего ума дело. Молод еще судить о таких вещах. Сама разберусь…

И пошла дальше своей дорогой. Мне было жаль, что она за такое короткое время переменилась, стала какой-то другой, неподобной на ту, что встретила первый раз и предложила мне работу учителя. Попалась в сети, а теперь и сама не рада, и не может оторваться самостоятельно от дурной компании?

Колхоз был на грани развала. Сельская рада потонула во взятках. Директор школы беспричинно начала придираться к каждому учителю, тиранить педагогический коллектив. А своего завхоза – Ирину Белкину – превратила в торговку школьными овощами. Выручка, конечно же, шла в ее карман, а потом пропивали… Все на виду, все видно, а сделать с ними никто ничего не может.

– Иван Никитович, на тебя только надежда, – окружили меня однажды мои коллеги – Лида Бобко, Мария Боброва, Мария Ермак, Оксана Середа, – ты же фронтовик, знаешь, как с ними бороться… От нашей директрисы нет никакого житья, хоть со школы уходи… Распоясались до невозможности. Ни стыда, ни совести. А дети все видят, и наше воспитание – насмарку…

Думал я, думал, как поступить в данном случае. Сам я не имел никакой власти. Возглавлял на общественных началах педагогический трудовой  коллектив школы, так это еще не начальство. Съездить в облисполком, рассказать обо всём… Но что-то в этом было нехорошее, напоминало тридцать седьмой год. Писали доносы и на негодяев, и на честных людей. Чаще всего – на честных

– Дорогие мои коллеги, – принял я решение. – Давайте поступим так. От имени нашего трудового педагогического коллектива мы напишем заявление – не донос, чтобы нас не обвинили люди в этом, – а одно заявление в финансовый отдел облисполкома, второе – в областной отдел образования. И мы все подпишемся под этим заявлением. Согласны?

Все согласились с этим. Утром я принес письмо в школу. Каждый в отдельности читал его и ставил под ним подпись и фамилию. Чтобы не анонимно, а открыто и честно.

Через неделю в школу нагрянула финансовая комиссия, представители облоно. Сначала встретились со мной, и я подтвердил, что мы писали коллективное заявление о финансовых нарушениях, о антиморальном поведении руководителей малого звена…

Проверили все факты. Ни одной строчки в письме не были придуманными, все подтвердилось. Более того, проверяя более досконально дела школы, колхоза и сельского совета – рады, обнаружили куда больше того, что мы знали…

За нарушение финансовой дисциплины освободили от должности директора школы. Даже возбудили дело, передали его в суд. Нашлись у нее покровители, и поэтому суд вынес ей «условное наказание».

Признаться, я чувствовал себя в этой ситуации, мягко говоря, не совсем хорошо. Федоренко взяла меня на работу, решив одним махом мои проблемы с трудоустройством. Я должен быть благодарен ей за это, и был глубоко благодарен. Но, с другой стороны, я поступил, как бы это сказать, нечестно, даже подло. Это чувство пришло ко мне в то время, когда проходил суд…

И меня не радовало то, когда и коллеги по работе, и сельчане благодарили  за то, что всем миром хапуг вывели на чистую воду. Где-то в душе я начинал сожалеть, что поддался на уговоры коллег. Хотя страшнее всего было бы, если бы я не пошел им навстречу…

А в школу районный отдел образования прислал нового директора школы – фронтовика Савелия Григорьевича Шумилина. Вместе с женой приехал – Надеждой Николаевной. Она также была педагогом. Наш коллектив пополнился одним мужчиной.

Мы с Савелием Григорьевичем сблизились с первого дня знакомства. Как говорят, фронтовик фронтовика видит издалека. Майор в запасе, инвалид. Прекрасным человеком оказался новый директор. У Надежды Николаевны характер мягкий, ученики ее сразу полюбили, прониклись к ней уважением. С первых дней она завоевала их души.

А нас радовало больше всего то, что Савелий Григорьевич был открыт перед нами, всегда искренен и честен. У него не было ни заносчивости, ни гордыни. Всегда улыбался, веселил нас и сам веселился. Жена пекла отменные пироги, и потому почти каждую субботу, после занятий мы налаживали чаепитие. Но чаепитие больше напоминало дружеский педсовет. За «круглым столом» мы решали не только школьные проблемы, а и каждого в отдельности учителя…

К этому времени у меня случилось в жизни важное событие – я стал студентом-заочником Харьковского педагогического института.

Однажды в Харькове, возвращаясь с лекций, встретил Софью Самойловну. Она по моральным соображениям не работала в школе, хотя ей предложили работу учителя. Не по себе стало. Приходится держать ответ перед ней, перед своей совестью.

Она первой поздоровалась, слегка улыбнулась, остановилась.

– Как дела в школе, Иван Никитович?

Я рассказал. Сказал, что новый директор работает хорошо, последняя проверка от районо прошла хорошо. Что-то говорил еще, а грызла меня мысль: «Что она думает обо мне? Возненавидела, наверное, меня, обиделась за мой поступок…»

– Софья Самойловна, я прошу у вас прощения, что так получилось, я не знал, что оно так обернется…

– Не извиняйся, Иван. Потому что прощения тебе не будет. А будет большое спасибо, что вы вовремя остановили меня. Я покатилась, ввязла в то болото, и не могла из него вылезти. А здесь я начну новую жизнь, и забуду о том, что было там, в Даниловке…

Я не поверил своим ушам. Она благодарит меня? Пути Господни неисповедимы… Неужели?

– Не ожидал услышать от вас такое. Вы сняли огромный груз с моей души. Спасибо…

Уже прощаясь, сказала:

– Никогда не жалей, когда борешься за справедливость. И еще… Я уехала, а остались заводилы, которые увязли еще больше, чем я… Они не знают, что их ожидает. А тебя я забыла поздравить с поступлением в ВУЗ, поздравляю! Молодчина! Успехов тебе во всем!..

 

… О проделках председателя колхоза знали все сельчане, но поставить его на место никто не мог.

Вечером ко мне домой пришли «ходоки» – уважаемые люди колхоза – Егор Беспалый, Игнат Ермак, Сидор Иванов, Василь Воробей, Яков Беспалый и еще несколько человек.

Отец открыл перед ними дверь, удивился их приходу.

– Мы к Ивану Никитичу, – пояснили отцу, – дело у нас есть к нему…

Я отложил школьные тетрадки в сторону, приготовился их выслушать.

Они начали наперебой рассказывать о том, что их волнует и тревожит. Сбиваясь, перескакивая с одного на другое, рассказывали что-то о председателе колхоза.

– Дорогие мои, успокойтесь. Яков Иванович, расскажите вы мне один, с чем вы пришли, что нужно от меня…

Отец с матерью переглянулись, заулыбались.

Успокоившись, гости спокойно рассказали о том, что колхоз на грани развала, что помогает этому развалу сам председатель. Пьянствует, заставляет доярок сожительствовать с ним… Не ведется никакого учета работы колхозников, поэтому и ничего не начисляется на трудодни…

– Понял. И что вы от меня хотите?

– Помоги, Иван Никитич! Ты навел порядок в школе, вон как хорошо идут у вас дела. И здесь надо что-то делать, ты парень башковитый, знаешь, как прекратить эту заразу…

– Но я же не председатель райисполкома. Что я могу сделать? Написали бы председателю коллективное письмо, приехала бы комиссия, разобралась бы…

– Да писали, – вздохнул Яков Иванович, – ни ответа, ни привета.

Опять стою перед перепутьем. Откажешься – перестанут уважать, трусом посчитают, согласишься – новые проблемы на свои плечи взвалю…

Отец и мать не встревали, никаких советов не давали. Могли и отговорить при всех, но знали, что решение я должен принять сам.

– Хорошо. Но давайте сначала сделаем вот что. Послезавтра общее собрание колхозников – годовой отчет. Будут представители от районного исполнительного комитета. Давайте вместе и зададим председателю вопросы. Пусть ответит на них. А потом, после этого, будем знать, что делать дальше.

– Хорошо, Никитович, согласны.

Пригласили и меня, как молодого учителя, на то собрание.

Народу в клубе – негде яблоку упасть.

Председатель колхоза прочитал по бумажке свой отчет, ввернул обязательное – «благодаря мудрому Сталину мы добиваемся больших успехов в сельском хозяйстве». После доклада, как и положено, началось обсуждение, дебаты. К трибуне один за другим подходили приближенные председателя, которые говорили только хвалебные слова в адрес руководителя колхоза. Их хорошо, конечно, подготовил Иван Запара. С ними вместе пропивал колхозное добро, посадил их на «теплые места».

– Вопросы к председателю колхоза будут? – поднялся из-за стола ведущий – счетовод Петр Щербаков. – Нет вопросов…

Ясно было, что на этом хотели и закончить собрание, потому что не терпелось скорее выехать в лесок, где ожидал накрытый стол – для председателя и представителей исполкома и управления сельского хозяйства…

– Есть вопросы! – поднялся я из последнего ряда.

Все, сидящие в президиуме, переглянулись. Райисполкомовец кивнул головой – разрешил.

Я вышел к сцене. Повернувшись наполовину к президиуму и к сельчанам, спросил:

– Такой вопрос к председателю. Куда подевалось, Иван Игнатьевич, пять тысяч курей?

Запара пожал плечами, удивляясь такому вопросу:

– Я же отчитался за это – чума побила.

– Имеется ли заключение медицинской  комиссии и ветеринарной экспертизы?

– Нет, – нахмурился Запара.

– Второй вопрос, Иван Игнатьевич. Куда подевались двадцать коров, и где их шкуры?

– Коров съели в столовой, а шкуры куда-то исчезли, не знаем, но мы найдем их…

И тогда не выдержал Яков Беспалый,  сидевший в среднем ряду, поднялся:

– А куда подевался племенной хряк из колхозного свиного стада?

– Хряк сбежал с колхоза, не досмотрели сторожа. Мы его ищем, обязательно найдем.

Когда сельчане подняли его ответ на смех, Запара уже вышел из себя, начал кричать в зал, кому-то угрожать. Он побагровел, не ожидал, что такое может произойти на отчетном собрании.

– Кричать не надо, Иван Игнатьевич. И выходить из себя не надо. Мы же хотим выяснить обстановку, которая сложилась в колхозе.

– Но ты же не колхозник! – возмутился председатель колхоза. – И не следователь прокуратуры, чтобы меня допрашивать. Кому надо, разберутся.

Зал застыл в ожидании. Я уже не имел права отступать, раз ввязался в бой. Мне бы главное, чтобы та пуля снова не пронизала мне легкие… Мне нужно говорить тише и убедительно.

– Я житель и гражданин села, и мать моя работает в колхозе. Поэтому я должен знать, почему пропивается колхозное добро, почему колхозники доведены до нищеты, почему не принимается никаких мер по искоренению негативных явлений… И представитель районной власти не проронил ни слова, значит, и он заодно с вами…

Чиновник покраснел, опустил голову.

– У меня больше вопросов нет, потому что у вас нет на них ответов. Но за свои поступки, я даю слово, вы ответите…

После этих слов я оставил собрание. В мою спину полетел шквал аплодисментов. Они достигли меня тогда, когда я вышел на улицу…

 

… Мое оружие – перо. Я доверял ему. И в тот же вечер я написал фельетон в областную газету. Назвал его «Хряк удрал из колхоза…»

Надежда, что его опубликуют, была слабая. Я же подрывал устои колхоза, сомневался в достижениях сельского хозяйства. Но каким же было мое удивление, и не только мое, а и всех учителей, когда в школу принесли областную газету «Соціалістична Харьківщина» – там, почти на весь разворот, был напечатан мой фельетон.

Для меня это двойная радость. Первое, что меня напечатали. Не изменили и не поменяли почти ни единого слова. Значит, есть у меня слог, журналистское чутьё. Второе – будут, уверен в том, приняты меры к председателю колхоза. Известно, что на публикации в областной, и не только в областной, газете реагировали тот час же, не откладывая…

Так оно и случилось. На следующий день приехала комиссия.

А спустя некоторое время председателя колхоза отстранили от должности.

Сельчане радовались, что так случилось, высказывали мне слова благодарности. И  в их глазах я вырос еще на одну ступень.

Но, встретившись однажды с председателем колхоза, он, дыша алкогольным перегаром, прошипел, глядя с презрением на меня:

– А ты, щенок, еще ответишь за написанное… Думаешь, что тебе все дозволено?

Я спокойно отнесся к его словам и угрозам. Знал, что правда на моей стороне и сельчан, и что он возомнил из себя царька, не подчиняясь ни совести, ни закону. Ничего не ответил ему, зная, что на всю жизнь я останусь для него врагом…

 

… Новый год. Наш коллектив собрался в одном из классов, который был просторнее других. Посредине класса – праздничная елка. Расставлены столы. На столах выпивка и закуски.

Надежда Николаевна принесла свои знаменитые пироги и пирожки – с капустой, с грибами…

Тосты за наступающий Новый год, за успехи в педагогической работе. Я сижу рядом с Савелием Григорьевичем, за ним – его жена. Увидел, что за соседним столом сидит «третий чиновник» села – председатель сельской рады  Бобров. Раскормленный, жирный, усатый, самодовольный – командир над всеми командирами, генерал!

– Савелий Григорьевич, а кто пригласил к нам председателя сельской  рады?

– Не знаю, ­ пожал он плечами, – сам, наверное, затесался…

Когда начались танцы, Бобров велел гармонисту сыграть «цыганочку», и сам первый пустился в пляс, вытянув за руку в круг свою любовницу – Тамару Игоревну, которая работала кладовщицей.

Отплясывал, как молодой, выделывая такие коленца, что не каждый и сможет так. Завсегдатай всех гуляний, никогда не ждавший приглашений, а считавший, что он обязательно должен на них присутствовать по долгу своей работы  Как-никак он глава всей Большой Даниловки!

Аж вспотел, отплясывая, на воздух захотелось ему, перекурить, воздухом подышать. И я вслед за ним вышел, стал в стороне, чтобы он и не видел меня в темноте.

Послышался разговор:

– Ты опять за свое, Петро? Детей постеснялся бы… Стыд на все село.

– Чего приплелась сюда? Марш домой, сказал тебе!

– Опять со своей Тамарой любовь крутите?

– Не твое дело! Такая у меня работа…

Это жена Петра Ивановича. Она пришла к школе, чтобы убедиться в своих подозрениях.

Потом я услышал крик Вероники Викторовны – его жены. Он ударил ее, толкнул, и она упала на землю. Бобров начал наносить ей удары кулаком, пинать ногами…

Я не выдержал, подбежал к нему, скрутил руки за спину.

– Как вам не стыдно! Бьете беззащитную женщину – свою жену. Мать ваших детей. Опомнитесь!

– А, это ты, писака? До всего тебе есть дело.

Он размахнулся свободной рукой, стараясь меня ударить, но я ударил по ней наотмашь. Вскрикнул, у него перекосилось лицо…

Вероника Викторовна, рыдая, поднялась с моей помощью, поблагодарила и пошла домой.

А он, как ни в чем не бывало, снова зашел в класс. Налил себе полный стакан самогонки, одним махом вылил в рот. Потом подошел к Тамаре, обнял за талию, принялся с ней вальсировать. На его лице невозмутимая улыбка, уверенность в себе, в своей чиновничьей силе…

Настроение у меня было испорченное. Смотрел, как веселилась молодежь, а сам думал: «Как прогнило село чиновничьим духом и заразой! Все они на одно лицо – чиновники сельского или районного масштаба. Они были при власти, и чинили безвластие, они рвались к еще высшим должностям, и, чтобы подняться выше по бюрократической лестнице шли на всё – на подлог, ложь, фальсификацию. Они были грубы со всеми, не знали, что такое совесть и сострадание к другим… Они словно сорняки на огороде – вырвешь в одном месте, появятся в другом…»

 

У дяди Захара собирались и учителя, и студенты, которые учились в Харькове.

– Будь осторожен, Ваня, – не раз говорил мне Захар Иванович, – ты на особом счету и у чиновников, и у властей… Не болтай лишнего, не возмущайся. Колпак недоверия висит над каждым из нас… Ты пишешь стихи и рассказы. Но прячь их подальше, чтобы никто не смог найти.

– А кто будет искать?

– Те, кому и положено. Тебя не оставят в покое те, кого ты упоминал в своем фельетоне. Уверен, что они накатали «телегу» в органы…

– Хорошо, дядя Захар, учту…Спасибо за предупреждение.

Нашего завмага Николая Горенко сменил бывший офицер – милиционер Семенко. На полках прилавка, как всегда, было пусто. Однажды, зайдя в магазин, окинув пустующие полки, спросил:

– Григорий Петрович, до каких пор вы будете торговать тараканами? Сельчанам продукты нужны, хлеб, селедка, колбасы, а этого ничего нет.

– А тебе какое дело? Ты из милиции или из прокуратуры?

– Я из Даниловки, житель ее. Хлеба хочу купить…

– Поезжай в Харьков, там найдешь… «Тараканами» говоришь? Ну-ну, недоволен, значит, советской властью?

– Я завмагом недоволен, а не властью.

По прошествии времени тот разговор забылся, а потом и совсем выветрился из памяти.

Летели дни и месяцы. Работа поглощала всего, отнимала силы. А из районо приходили новые и новые инструкции и инициативы – подписка на заем, написание каждым учеником письмо Сталину с благодарностью за свой счастливое детство… И так далее, и так далее…

Вертелись мы, как белка в колесе…

 

Оленька-Оля

 

Но, несмотря ни на что, мы вечерами собирались на танцы.

Гармонист Иван Беспалый – с высоким чубом, светловолосый, азартно растягивал меха своей трехрядки, приводя в волнение все девушек Даниловки. Услышав первые позывные гармони, спешили к месту сбора.

До поздней ночи веселилась молодежь – возраст брал свое.

Из-за своей загруженности я не часто приходил на танцевальную  площадку, засиживался допоздна за столом: проверял школьные тетради или писал очередной рассказ. Помнил предупреждение дяди Захара – написанное прятал в тайник…

Но в тот субботний вечер у меня не было никаких дел. Тетрадки проверять не надо было, рассказ дописал, и я спрятал его, чтобы отлежался. Не грех и на люди показаться, развеяться, да и станцевать с какой-нибудь дивчиной зажигательный танец… Правда, танцор из меня не очень, как только ноги пускаются в пляс, начинаю задыхаться – легкие напоминают о себе.

Стою в сторонке, не спешу влиться в общее веселье, радуюсь, глядя, как молодые беззаботно танцуют и веселятся. У молодых свои желания, свои заботы. «Молодые года – молодые желанья» – так, кажется, писал классик белорусской литературы Максим Богданович.

Невдалеке от меня стояли девушки. О чем-то говорили между собой, хохотали. Та, что стояла лицом ко мне, сразу бросилась мне в глаза. Стройная, с длинной косой, черные глаза… Она только взглянула на меня, и я почувствовал, как от нее отлетела молния, и ударила мне в самое сердце… Я удивился – она  умеет бросать молнии? Всем, или только тем, кто дотронулся до ее сердца? Не  мог же я, стоя на расстоянии в десять шагов, обратить на себя внимание… Чудно…

Кто-то ей подал гитару. Настроив ее, она пробежалась пальцами по струнам. Запела, глядя куда-то в сторону. Мало того, что она исторгала молнии, так она еще и обладала свойством магнетизма… Меня неведомая сила тянула к ней, и невольно переступал с ноги на ногу.

Я тебя повсюду вижу –

в жизни  и во сне,

я хочу, чтобы ты ближе,

ближе всех была ко мне…

Я слышал ее грудной и приятный голос, все больше и больше погружался в небесный рай, чувствуя, веря даже, что она пела только для меня… Но почему она ни на кого не смотрела, а отвернулась ото всех, никого не видя, никого не замечая. Успел заметить, что она пела, закрыв глаза… Она была во власти своей песни, своих чувств, своих желаний…

Когда закончила петь, ударила всеми пальцами по струнам, снова вернулась в наш земной мир. Улыбнулась, показывая белизну своих зубов. Раздались аплодисменты. Но первым зааплодировал я. Не выдержал, подошел к ней.

– Спасибо за песню! Вы так хорошо ее исполнили. Давно не слышал таких хороших песен.

– Спасибо. Я рада, что вам понравилось.

– Иван. Иван Руденький, – догадался я назвать ей свое имя.

– А я – Ольга. Ольга Момот.

И так случилось, что я ни на шаг не отставал от нее в тот вечер. Не знал даже, была ли она одна, или пришла вместе с кем-то. Я даже начал с первой минуты  ревновать ее к кому-то ни было, и если бы кто и появился, то я, как верный рыцарь, выбросил бы шпагу на соперника. Но, к счастью, к ней никто не подходил, никто не прерывал нашей беседы…

Я и вызвался ее провести домой. Она согласилась.

– А почему, Ольга, раньше я тебя не видел на танцах?

– Не знаю. Я никогда не приходила сюда. Матери помогаю, работы по дому много… Не до танцев.

– И я здесь был несколько раз. Работаю в школе, а тетрадей как принесу домой целую кучу, то до утра их проверяю…

Слово за слово – и полночь. Слово за слово – и утро наступило.

– Ой, – спохватилась она, – что подумает мамонька… Никогда я не приходила поздно.

Когда подошли к ее дому, увидели, что в доме горел свет.

– Беги, – дотронулся я до ее локтя, – родители не спят… Заговорились мы с тобой. В следующую субботу увидимся?

– Да…

– Спокойной ночи!

Она смеется:

– Какая ночь, уже утро…

Я окунулся в другой мир, залетел на другую планету, где пели птицы, цвели сады и клумбы с цветами благоухали неземными запахами…

От переполненности чувств и непонятного возбуждения мне спать не хотелось. Зашел в сад, сел на скамейку. Закрыв глаза, шептал про себя слова, которые приходили ко мне неизвестно откуда:

Бродил одиноко в тумане я бездумно и долго,

не находя в жизни для себя ориентир, –

теперь же волшебное имя  – «Оленька-Ольга!» –

хочу прокричать  на весь огромный  мир…

Уже и солнца краешек выглянул из-за горизонта, петухи давно отпели свои побудки, а я все продолжал сидеть, прислонившись спиной к шершавому стволу яблони… Удары сердца учащенные, в виски тоненькими иголочками покалывают потоки крови. Никогда со мной такого не было, никогда я не горел в таком сладостном и прекрасном огне. Спасибо, Господи, что ты посылаешь мне такое неземное ощущение, радость и счастье!..

Еле дождался субботы. В такие дни встретиться невозможно – работы по горло. Всевозможные проверки, подготовки к праздникам и торжествам. Репетиции художественной самодеятельности… Вечерами нужно готовить контрольные работы для учебы в институте. Некогда вздохнуть – все движется в бешеном темпе.

Еле дождался субботы. Место прогулки – Бор. Взявшись за руки, бродим по узким тропинкам. Осмеливаюсь… Обнимаю ее, целую горячие губы. Кружится голова, шатается земля под ногами. Неужели таким счастливым может сделать человека любовь? Губы у Оленьки горячие, обжигают…

Мы гуляем допоздна, но не до утра, чтобы завтра, в воскресенье, встретиться снова. У нас для встреч выделено два дня в неделю – суббота и воскресенье. И я стараюсь подогнать к этому времени все свои дела, чтобы провести время с Ольгой…

В школе коллеги заметили, что я переменился, стал каким-то другим, непохожим на самого себя. «Светишься весь, как солнышко, – шутили учительницы, потеряв всякую надежду, что я сближусь с одной из них. – И не узнать тебя, Никитич, утонул ты в омуте любви…»

Правду говорили, только не в омут я попал, а в теплые объятия своей любимой. Угодил в ее преданное сердце…

А потом и в хату Ольги я заглянул, познакомился с матерью – Авдотьей Прохоровной и отцом – Иваном Петровичем, старшей сестрой Ольги – Татьяной. Татьяна осталось  вдовой с ребенком – муж погиб на фронте. С первого взгляда понравились мне они – приветливые, веселые.

Угощали меня самым лучшим вином, самыми лучшими закусками. И все смотрели на меня, не отводя взгляда, радовались, что у их Оленьки такой хороший ухажер. И беседовали мы на разные темы, начиная с высокой политики, и заканчивая погодой на улице. Собеседницы мои умели поддержать разговор, сам удивлялся, какие они эрудированные и начитанные.

У них была хорошая библиотека, иконы в углу, лампадка. Семья верующая, благовоспитанная. Это меня радовало.

… Суббота – спешим на свидание. Не отрываясь друг от друга, прогуливаемся по аллеям и тропинкам. Целуемся, ощущая огромную радость единения.

– Я полюбил тебя, Оленька! – признаюсь в один из вечеров. – Хочу услышать твои слова в ответ – любишь ли ты?

Она, прислонившись ко мне, чтобы не смотреть в глаза, шепчет на ухо:

– Так люблю, что никогда не предам или изменю тебе. Ты – мое счастье, ты – мой единственный на свете человек.

– А ты для меня, как кусочек милой Украины, как небо, как солнце.

Мы, обнявшись, молчим. Молчим и слышим, как в унисон бьются наши сердца, как зреет красной розой наша любовь, как мы сливаемся во что-то единое и сильное, и наше единство, казалось, не может разорвать никакая сила…

Когда мы ставили спектакль в сельском клубе, она всегда сидела в первом ряду – внимательно следила за моей игрой, переживала, духовно поддерживала меня. После того, как мы смывал с себя грим, Ольга вливалась в нашу компанию. Часто просили ее спеть, и она никогда не отказывала. Тогда уже я не мог оторваться взглядом от нее…

Все видели, что мы с ней «не разлей вода». И радовались за нас…

Возвращались домой поздно вечером. И, чтобы не будить домашних, залазили на сеновал. Лил ночью проливной дождь, барабанил по жестяной крыше сарая, а мы целовались, забыв обо всем на свете. И так хотелось крикнуть на весь мир: «Мгновение – остановись!..»

На мою долю выпадут огромные испытания, меня будут бросать в жернова жестокости и унижений, и даже находясь на грани жизни и смерти, те ночи я буду вспоминать как самое светлое и счастливое время! Первая любовь никогда не забывается, а тем более такая, какая возникла между нами. В ней – лучшие мечты и порывы сердца, живой родник, питающий наши сердца.  Ее, любовь, не забыть, как не забыть детство и юность, – оно останется навсегда чистым и нежным воспоминанием, как самый лучший подарок от Господа…

 

Возвращение Павла

 

… День победы жители нашей Даниловки встретили радостно, с восторгом, с криками «ура». Накрывали столы, наливали в стаканы самогон, пили за победу над врагом…

Не во всех хатах была радость, не во всех хатах пили и веселились…

Большая часть деревни рыдала и от горя, и оттого, что закончилась война. Не давали веселиться вдовам похоронки, лежащие на столе. Не было повода отмечать этот день и тем, кто получил серый кусочек бумажки с текстом «без вести пропавший…» Как веселиться, когда война забрала кормильца, как радоваться матери, когда ее сын погиб на чужой стороне…

Мать каждый день читала последнее письмо от Павла – с фронта, молилась, не переставая, прося Бога даровать ему жизнь и возвращение  Возвращались бойцы домой – к своим женам, матерям и детям, а нашего Павла все не было и не было. Марфуша места себе не находила, плакала, вздрагивала при каждому стуке в дверь…

А он пришел неожиданно. Среди белого дня ввалился в хату. Загорелый, возмужавший, вся грудь в орденах. Не в таком, конечно же, обмундировании, как я пришел домой, в новеньком, с иголочки, одеянии.

– Не ожидали? А вот он – я!

Марфа от неожиданности раскрыла глаза, ничего не понимая, уставилась на солдата – она узнавала и не узнавала в нем своего мужа, хотела что-то сказать, приподняться, но тут же упала на скамейку без чувств…

– Сыночек! – не обратила мать внимания на Марфушу. – Живой! Вернулся!

Она первой подбежала к нему, обняла, расцеловала, расплакалась. Валентина и Григорий ничего не понимали – они тоже в пришедшем солдате не узнавали своего отца. Я обнял Марфушу, приподнял ее голову, дал испить воды. Она нехотя, не понимая, что случилось, сделала глоток, опомнилась, закричала на всю хату:

– Павлик!

Я знал уже, что для него означала Марфа, то же самое, что для меня Ольга. И я понимал его чувства, когда он, легонько оттолкнув мать, бросив у порога свой вещмешок и чемодан, придя, прильнул к ней… Он целовал ее слезы, целовал ее губы, обнимал и не находил слов – он не верил в счастье встречи, как и не верила она сама, его жена…

Отец стоял в стороне, не вмешивался в происходящее. Он никогда не спешил, никогда не опережал события. Уже когда Павел обнял сына и дочь, когда сжал меня и Костю в своих объятиях, отец не выдержал, спросил, улыбаясь:

– А обо мне, сын, ты совсем забыл?

Только тогда Павел опомнился, виновато пошатал головой, поднял обе руки вверх, закричал:

– Не забыл, отец, сценарий весь поломался… Извини.

Вот тогда и обнялись сын с отцом, стиснув друг друга в объятиях. Долго молчали, не произнося никаких слов. Но молчание их говорило о многом…

Так как и тогда, когда я прибыл домой, так и теперь, когда вернулся Павел, – по всему селу полетела весть: Павел Руденький вернулся!

И первым прибежал дядя Захар, бросился в объятия. За ним родственники наши прибежали, соседи… А через час и места все не хватило…

– Рассказывай, что видел, что запомнилось, ты же за границей был, насмотрелся див дивных…

– Насмотрелся, Захар Петрович, ой насмотрелся… Век рассказывать – не пересказать...

А рядом Марфушка сидит, тает от счастья, глаза томные, с поволокой. Им бы сейчас на сеновал, да трое суток пробыть на острове любви, а то и десять, чтобы их не беспокоили, а тут пристают с дурацкими вопросами… О, как я понимал создавшуюся ситуацию. Но не прогонишь земляков и родственников, нужно ответ держать перед ними, за что медали и ордена получил, сколько фашистов уничтожил…

– Под Прагой  войну окончил. Там был жестокий бой. Фашисты, даже зная, что пришел их смертный час, дрались насмерть. А я своему командиру говорю: «Дозволь, капитан, обойти их сзади… Не знают они, что с тылу могут  ударить…» Командир разрешил. Ну, я и постарался… Уничтожил точку противника. Вот за это и орден…

– Хорошо, – вмешивается Петр Павлович, – а ты нам про жизнь ихнюю расскажи… Лучше нас живут или хуже?

Тут уже Павел вздыхает, не знает, как и ответить:

– Да жизнь у них, там, на западе, не чета нашей… Никаких колхозов, подписку на заем, не хватает людей «черный ворон». Поля ухоженные, каждый сантиметр земли обработан. Люди трудятся, но и получают отдачу… Везде чистота, аккуратность… Но об этом после поговорим, я трое суток не спал, стараясь скорее  добираться домой. Так что извините, земляки, воспоминания перенесем «на потом…»

Как по команде, сельчане начали друг за другом выходить из хаты. Извинялись, благодарили за то, что рассказал им о себе, – и через минут десять мы, родственники, остались одни…

И с нами он долго не задержался – Марфуша какими-то тайными знаками вырвала его из семейного окружения и полностью завладела им…

… На семейном совете решили – Павел с семьёй должен жить отдельно.

Отец верил, что дождется сына, поэтому давно купил для него небольшой домик. Всем миром разобрали его на части, перевезли на выделенное место – недалеко от нашего дома.

Ему сельская рада, как фронтовику, выделила пятнадцать соток земли.

А потом собрались все вместе и сложили Павлу хатину.

Марфуша из поникшего цветка превратилась в цветущую розу, и мы все удивлялись такой метаморфозе. Вот что делает с человеком счастье!

Павел человек хозяйственный, работящий. Посадил вокруг хаты плодовые деревья, выкопал колодезь. Долго не отдыхал – поехал в Харьков. На свой родной завод. Приняли с распростертыми руками…

К тому времени мои племянники – Валя и Григорий – пошли в школу…

А у нас, как говорится, хата не закрывается – приходят и пожилые, и молодые. Все интересно словом перемолвится, узнать, а что дальше будет, когда нищете и голоду придет конец. Догадки за догадками, предположения чередуются с мечтами, – и ничего никому непонятно. Ладно, с той атомной бомбой, с «ленд-лизом», а как тут, в Даниловке будут идти дела? Чего ожидать, на что надеяться?

На крестьянские подворья тяжелым бременем ложатся налоги, подписка на заем. Все туже и туже затягивается петля на шее крестьянина. Требовали сдавать мясо, молоко, яйца… А если не было живности, нужно расплачиваться деньками. Но откуда у сельчанина деньги, когда он их и в глаза не видел?

Ежова сменил Берия – авантюрист и палач, под стать своему вождю. Произвол и беззакония набирали обороты с новой силой. Кровожадный маховик набирал скорость…

Видел, слышал, о чем и свидетельствую…

Опричники вождя отдавали под суд «тройки» лишь за то, что слово, произнесенное обвиняемым или написанное на заборе, будто бы порочило «советскую действительность». Судили за анекдот, за стихи и рассказы, которые отклонялись от «партийности в литературе», даже за колоски, поднятые голодным крестьянином после уборки… Хватали, и сразу же давали 58-ю статью – по десять лет каждому за слово правды, потом гнали эшелонами «на стройки коммунизма» в отдаленные районы страны, чтобы там они добывали золото, валили лес, строили заводы, лезли в шахты, – чтобы устилали костьми необъятные просторы Севера, Сибири и Дальнего Востока…

Ко всем этим бедам и произволам в 1947 году начался голод… Не везло, не везло, а потом как… не повезло. Правда, не такой свирепый, как в 1933-м году, но все же… Люди начали пухнуть с голоду, умирали на глазах, не доехав до больницы. И больницы были переполнены – не было чем лечить людей. Не было такого лекарства от голода, не придумали. Голод придумали. а как от него избавляться. большевики не научили…

Американцы предложили нам помощь по «Плану Маршалла», с помощью которого, они вызвались спасти народы Европы от голода и разрухи, но наш Тиран от такой помощи отказался, его гордость и врожденная тупость не позволили становиться на колени перед капиталистами. Думал, наверное, так – пусть несколько миллионов загнется, чем просить помощи у США.

Эта и была главная награда тому народу, который вынес все тяготы и лишения от фашизма на своих плечах, награда за Победу, которую он присвоил себе лично; не впервой, мол, нам голодать, вынесем, вытерпим и этот голод, победим нищету…

Такая, если не хуже, была обстановка в том тяжелом сорок седьмом году…

С каждым днем в моей душе кипело негодование и злость, обида и гнев. Как можно довести собственный народ до отчаяния?! За что, за какие муки?

Во время уроков ученики падают в обморок. Украдкой, не дождавшись перемены, жуют корочку хлеба или жмых, предназначенный для скота… Лица бледные, с желтизной, потухшие взгляды, впалые груди, худющие –  обливается сердце кровью, когда смотришь на них…

Провожу экскурсию на природу. Проходим мимо скотного двора. Видим, как скотники поднимают с земли, чтобы они не примерзли к ней, отощавших коров и лошадей, подвешивали их веревками за животы…

Возле магазинов всегда тьма народу – все ждут, что вот-вот что-нибудь подвезут… Мы видим, как милиционеры, как те полицаи, тащат со двора на улицу корову-кормилицу  у вдовы Насти Кириенко за то, что она не сдала норму мяса или молока. А у нее трое детишек… Муж сложил голову на войне, вступиться за нее не может.

Цензура и сыск проникали во все слои общества. Аресты, один за другим,   следовали массово и огульно, индивидуально и отдельными дворами.

Что я должен был говорить своим ребятишкам, как отвечать на их, уже не детские, вопросы? Скажите, как? Кричать «ура»? «Слава товарищу Сталину за ваше счастливое детство?»

 

… Февраль 1947 года…

На Украине должны состояться выборы в Верховный Совет Союза ССР. Коллектив школы обязали в приказном порядке проводить широкую агитацию за кандидатов- коммунистов, чтобы, все до единого, сельчане отдали за них  свои голоса.

Мне же было еще поручено написать, как селькору, статью в областную газету «Красное знамя» о ходе выборов. С самого утра я должен был находиться в зале, где будут проходить выборы.

А перед этим, прогрессивно настроенные студенты, решили написать листовки, в которых высмеивались бы выборы, раскрыта их позорность, большевистский фарс, издевательство над народом. Обсудили и тексты, стихи написали (не без мой помощи), но… Но в самый последний момент оказалось, что нет бумаги, а печатную машинку увезли в Харьков для каких-то дел.

Мать решила сходить на рынок, продать бидон молока. Не дошла до рынка – по дороге ее остановил милиционер, отнял бидон, бросил на землю, ногой еще оттолкнул, чтобы вылилось все молоко…

– Нечего спекуляцией заниматься! – накричал он на нее. – Марш домой!

Мать в слезах вернулась в Даниловку. Рассказала, как все было…

В моей душе копилось негодование и злость.

Народ «повалил», когда еще и не началось голосование, тем самым, стараясь продемонстрировать свое единство и пролетарскую сознательность. На бюллетене была всего одна фамилия  кандидата – секретаря горкома партии Лукашенко. Чтобы покончить поскорее с этим фарсом, люди, не глядя, бросали в урну листок и убегали поскорее из зала. Каждый знал: голосуй – не голосуй, а все равно результаты голосов за кандидата будут таковы – 99,9 %, а намеченные кандидаты будут избраны.

Мне хотелось крикнуть:

– Граждане! Люди! Односельчане! Одумайтесь! Ведь вы теперь выбираете себе тиранов и палачей, казнокрадов! Вычеркивайте их из бюллетеней! Покажите, что вы имеете свое мнение, свои принципы, что только вы являетесь патриотами своей державы!..

А хоть бы я и крикнул, то меня никто не услышал бы. Потому что все были одержимы страхом. У каждого были семьи, дети, внуки. Но я называю это молчаливым голосованием рабов. Нас превратили в скот, не разрешая даже замычать, чувствуя, как по живому нас полосуют острыми ножами…

Во мне все кипело, и я не находил выхода своим эмоциям, своему негодованию. Мы живем по Конституции, разве не так? Так. А она гарантирует тайну голосования и свободу слова. Гарантирует? И вы со мной согласны, да?

А раз так, то я имею право проголосовать по-настоящему, как преданный гражданин своей родной Украины. Этим самым я успокою свою душу и совесть. Размышлял так: заходить в кабину и оставаться там продолжительное время – опасно, так как вокруг много «стукачей» и «сексотов».

Содержание «моего голоса» я обдумал молниеносно.

Взяв бюллетень со стола, за которым сидела наша учительница – Мария Денисовна Боброва, шагнул в кабину для голосования. Маленькая приставка, вроде столика, писать неудобно, но я со скоростью молнии начал «голосовать»:

«Я – представитель своего трудового народа!

От имени этого народа, которого вы морили голодом в 1933-м году, расстреливали в 1937-м, гноили в окопах и бросали безоружных на вражеские танки в 1941-м, отправив на тот свет десятки миллионов жизней, погибших в тюрьмах и лагерях, гибнущих и теперь в колхозном аду, – всем вам  – сильным мира сего – выношу наше общее негодование и презрение!

Я голосую и отдаю свой голос, как и все, но это голос неправды, голос слез и страданий, замученных вами граждан, голос народа, превращенного вами в рабов и скот дикой тоталитарной системой, произволом и тиранией.

Палачи и убийцы! Вы живете и царствуете, пожираете чужой труд, блага и свободу народа! Дайте же возможность и нам жить достойной жизнью – жизнью людей, а не рабов, иначе нашему терпению придет конец, а вместе с этим придет и ваш конец.

Это голос миллионов, голос правды и боли, голос избирателей всей многострадальной страны!!!»

Быстро сложив бюллетень вчетверо, выйдя, осмотрелся, кто мог находиться рядом, подошел к урне и опустил свой «голос».

На душе стало спокойно, радостно. Ощущение такое, будто заехал оплеуху главному тирану. Тревоги и волнения не чувствовал.

Вечером, после «активного голосования», председатель комиссии, которым был бывший работник МВД – Шулико, обратился к членам комиссии:

– Товарищи! Прошу вашего внимания. Ко мне попал страшный бюллетень, который я не могу даже его вам зачитать, его содержание оскорбительно для нашей власти. Я немедленно передам его в органы НКВД. От себя добавлю – среди нас живет страшный и коварный враг, который написал текст на обратной стороне бюллетеня. Его действия направлены на подрыв нашего строя и нашей мощи…

 

… Прошла неделя после окончания выборов.

Свора ищеек от НКВД завертелась в поселке Большая Даниловка в поисках «опасного преступника», который, используя тайну голосования, осмелился клеветать на страну социализма – СССР.

Они просиживали днями в сельской раде – сличали почерки, в нашей школе, в конторе колхоза. Беседовали почти с каждым жителем Даниловки. Велись беседы с парторгом Григорием Ивановичем Шулико, у него допытывались, кто мог написать такое… Пристальное внимание к учителям. Знали, что написать такое мог человек грамотный, с образованием. Спрашивали и у меня, кого я могу подозревать… В ответ пожал плечами.

Вечером, под покровом темноты, молодая учительница Мария Денисовна, встретив его на безлюдной улице, прошептала:

– Ванечка! Меня с подругой вызывали в управление НКВД. Допытывались, кто бы это мог быть – написать на бюллетене проклятие властям. О тебе спрашивали, но мы сказали, что ничего не знаем… Взяли с нас подписку о молчании.

– Спасибо, Маша, учту.

И другие учителя, по секрету, подтвердили то же самое – и их вызывали в областное управление.

На следующий день меня пригласили в районо – отчитаться по общественно-политической работе. На попутной машине я быстро добрался до Харькова. Зайдя в кабинет заведующего районным отделом образования, увидел, что кроме его находился и еще один человек, незнакомый мне. Он волчьим взглядом посмотрел на меня и углубился в чтение газеты.

– Мы пригласили вас, коллега, вот по какому поводу, – мягко начал стелить передо мною дорожку Сидор Львович Петренко. – Вы себя проявили как способный учитель, и мы этому очень рады. Но вам надо расти. Как вы смотрите на то, чтобы возглавить школу в селе Сороки. Принять на себя директорство.

Я удивился такому предложению. Оно меня и не обрадовало. Я привык к Даниловке, к людям, и люди уважают меня, а перебираться в другое и незнакомое место?..

– Спасибо за предложение, но я еще не окончил учебу в институте. И другое – у меня старые родители, уход за ними нужен и внимание.

– Жаль, очень жаль, – с сожалением посмотрел на меня Сидор Львович. – Я о вашем отказе должен доложить в облоно, а слова, вы сами знаете, к делу не подошьешь. Поэтому не сочтите за труд – напишите, мол, так и так, в силу сложившихся обстоятельств, принять директорство в Сороках не могу…

– Пожалуйста, – пожал я плечами, – хорошо, что понимаете меня…

«Э, голыми руками взять хотите? – сразу же оценил я обстановку. – Почерк вам мой нужен – сличать будете? Так я написал десятки заявлений и отчетов, зачем это нужно теперь? Разве у меня мог поменяться почерк? Да я и старался изменить его и на бюллетени…»

А незнакомец начал прохаживаться по кабинету, за моей спиной стоял, смотрел, наверное, как я вывожу буквы и слова. Я не оборачивался, затылком видел, что он, не отрываясь взглядом, следил за моей рукой… Как мог, я изменял почерк, – то растягивая, то сжимая слова и буквы.

Положив на стол листок бумаги, мы мило попрощались – пожали друг другу руки. На его лице добродушная улыбка, взгляд без признаков тревоги или волнения.

Опять же, по секрету, мне передавали, что на меня складывается в управлении МГБ компромат. Мне припомнили мою войну с директором школы Софьей Самойловной и ее секретаршей… За то, что они утратили теплые местечки, решили мне отомстить…

Да, я почувствовал, что надвигается гроза. И не только гроза, а что-то более серьезное, с запахом крови, насилием.

Однажды ночью постучался в окно дядя Захар. Я прильнул к окну.

– Выйди, – кивнул головой ночной посетитель.

 – Слушай, Ваня, на тебя надвигается беда, – шептал он мне ухо. – Тебе нужно срочно уезжать. Я собрался ехать с сыном в Канаду. Поехали со мной. Иначе ты  тут погибнешь…

– Как я брошу родителей, дядя Захар? Да и не могу я бросить родную Украину.

– Украина никуда не денется – ты ей нужен здоровый и сильный, умный и образованный. Вернешься образованным человеком, будешь знать несколько языков. Подумай, Ваня!..

– Нет, не могу. Спасибо за приглашение, понимаю, что вы мне добра желаете, но не могу…

– Жаль, – он обнял меня, – очень жаль… Когда-нибудь ты вспомнишь наш разговор. Выстой, сынок! Силы духа тебе, и пусть поможет тебе Бог!

А не за горами и 8-е марта. День моего рождения.

Очень захотелось встретиться с Ольгой, с ее родными.

Вечером, седьмого марта, когда все уснули, уселся я за стол, чтобы написать Ольге письмо. Даже не письмо, а любовное послание. Утром я  зайду к ней на работу и, чтобы никто не видел, вручу конверт. Она все поймет, она у меня умная и сообразительная…

«Любимая! – лились строчки, и сердце моё наполнялось радостью, что адресат завтра их будет читать. – Поздравляю тебя с Международным женским Днём! Это праздник весны, праздник надежд и любви. Желаю тебе прекрасного будущего, чтобы в твоем сердце никогда не гасла любовь! Это чувство передать словами невозможно, оно – от Бога, оно – идет из сердца. Это огонь неугасимой страсти, любовь окрыляет, вдохновляет, делает человека великим и мужественным, добрым и благородным, сильным и готовым на любые подвиги во имя любимого человека, ее счастья, ее жизни.

А жизнь – это вечная борьба за свободу души, за человеческое достоинство и правду, за честь и мир на земле.

Очень трудно бороться, если эту борьбу не освещает и не вдохновляет любовь – самое Божественное чувство, которым наградил человека Всевышний.

Оленька, милая, солнце моё!

Впереди у нас трудная жизнь. Потому что мы живем в эпоху дикого тоталитарного режима, при котором торжествует зло и насилие, произвол и диктатура, гибнет цвет нации, а страна превращена в сплошной лагерь… Концентрационный сталинский лагерь. Мы не можем быть в стороне от борьбы за справедливость и свободу, за правду.

Я пишу тебе об этом потому, что верю тебе. Люблю тебя и надеюсь, что ты выдержишь любые испытания, которые преподнесет тебе суровая жизнь. Да поможет тебе Бог, твоя Вера, Надежда и Любовь!

Крепко обнимаю тебя, целую тысячу и тысячу раз!

                                                    Твой Друг!»

 

Засыпая, я шептал сладкое слово: «О-ля, О-лень-ка, Оль-га…»

С ее именем я и уснул…

 

Часть вторая

 

Первый допрос

 

Раздался громкий стук в дверь – и все мои воспоминания и мечты улетучились, исчезли. Я еще не понимал, где я нахожусь, что со мной, почему в хате полумрак…

Новый стук, но уже открывшейся дверцы «кормушки», в окошко не влезала заспанная жирная рожа надзирателя, он глухо буркнул:

– Завтрак…

На подносе стакан кипятка, граммов двести «черняшки» хлеба, и в металлической миске несколько ложек каши – из сечки.

Надо поесть, сутки без еды давали о себе знать, – и первый госпаек был уничтожен моментально. Который был час, я не знал, как и не знал, что последует дальше после завтрака.

Дни и ночи узника проходили строго по правилам тюремного режима. В одиночных камерах, как я, содержались опасные преступники, их изолировали не только от своих сокамерников, а и от всего мира. Те, кто содержал зеков, очень хорошо знали, что самая главная пытка для заключенного – это одиночество. Его многие не выдерживали и ломались не первых или других допросах…

«Боже, дай мне силы выстоять!.. Господи, спаси и помилуй меня, прости мои согрешения!..»

Слабые в одиночках рыдали, плакали, кричали, просили о помощи, клялись в своей невиновности… Закатывали истерику, даже делали попытку покончить с собой… Другие же, твердые характером, убежденные в своей правоте и идейности, спокойно обдумывали свое положение, строили планы, как вести себя дальше, что говорить, чтобы не оговорить своих друзей и товарищей, как строить свою защиту во время допросов… Они старались не падать духом, держались стойко и уверенно, хотя приходили с тех допросов, нет, не приходили, их волокли, избитых и окровавленных, назад в камеру и бросали на пол…

В тюрьмах МГБ были, в основном, политические «преступники», которые, почему-то, были страшной угрозой для сталинского режима.

В камерах была относительная чистота, за которой следили сами узники, но режим и ли распорядок дня был строжайший. Днем спать или ложиться на койку, было строго запрещено. На первых порах и прогулки не разрешались. И передачи от родных запрещались. Одиночество полнейшее…

Главное и мучительное испытание – бессонница. Она была не сама по себе, спать хотелось постоянно. Ее создавали опытные следователи.

Днем узники маются в одиночестве – то сидят, то ходят из угла в угол, а когда объявят отбой, ложишься в постель с одной мыслью – выспаться… Но только к тебе приходит желанный сон, как неожиданно лязгают двери, тебя подымают сонного с кровати и тащат на допрос… И часами вытягивают из тебя признания, выматывают нервы, бьют наотмашь, до крови, до потери сознания… Обливают водой, и снова – вопросы, вопросы, вопросы…

И так сутки за сутками, недели за неделями… Уже не знаешь, день это или ночь, какой день, месяц, но тебя продолжают методично изматывать, чтобы довести до того рубежа, когда ты попросишь снисхождения… Не удалось сломать такими методами? Ничего, в запасе еще тысячи устрашающих приемов и методов… Опричники заталкивают тебя в карцер, перед этим от кулаков мордоворотов ты «умываешься кровью», – через пятнадцать минут снова на допрос. Костоломы стоят наготове, ожидают только команды следователя… А следователь наливает себе из графина в стакан спирт, выпивает, не морщась, вызверивается на тебя:

– Долго будешь молчать?!

Тогда тебя тащат в подземные камеры, где находятся лаборатории по наркотическому воздействию на сознание заключенного. В вену вводят раствор, и ты уже через минуту веселый и дурной, готовый рассказывать все-все, даже и то, о чем не знаешь, и в бессознательном состоянии можешь подписать любую бумагу…

Так ломают кости и души узников в подземных казематах сталинского режима. Так учат уму-разуму сталинские опричники.

Лязг двери. На пороге конвоир.

– Арестованный Руденький, на допрос!

Который час, не знаю, но в конце темного коридора висят часы, и я вижу, что стрелка на десяти… Умеют подобрать  время, знают, когда узник засыпает…

Мы проходим двором. Впереди – огромное серое здание областного управления народного комиссариата внутренних дел, в средине которого находилась внутренняя тюрьма, спрятанная от постороннего глаза огромным высоким забором.

Входим в центральную дверь, подымаемся на второй этаж.

Конвоир подводит меня к двери, открывает ее, докладывает, переступив порог кабинета Зубова:

– Товарищ майор, арестованный учитель Руденький для допроса доставлен!

Потом выходит ко мне, показывает на открытую дверь, дает команду:

– Заходите!

За столом сидит средних лет следователь. Лицо нахмурено, волчьи глаза, сверлит меня взглядом, пронизывает, нагоняя на меня страх.

– Ваша фамилия, имя и отчество, где, когда и кем работали?

Голос хриплый, прокуренный, металлический. Это фразу он повторяет тысячный и тысячный раз. Не отводит от меня глаз, стращает. Челюсть у него отвисла, брови прикрыли глаза.

Ответил спокойно, медленно, выделяя каждое слово.

– Вы привлекаетесь к уголовной ответственности за государственное преступление протии Советской власти и правительства!

– Никакого преступления, а тем более против власти, я не совершал.

– Десятого февраля 1947 года вы участвовали в выборах? Голосовали за кандидатов в Верховный Совет СССР?

– Да, участвовал. Как и все граждане страны.

– Тогда расскажите, как вы голосовали?

– Как и все – отдал свой голос, согласно Закона Конституции страны.

Майор вздохнул, протянул мне листок бумаги:

– Вы узнаете свой бюллетень?

– А вы бы узнали свой бюллетень, когда бы вам его показали? Они же все одинаковы. Голосование, согласно Конституции, у нас тайное, поэтому никто не имеет права нарушать это право, – ответил я спокойно, возвращая листок назад.

– Нет, вы на обратную сторону взгляните, – оттолкнул взглядом мою руку майор. – Там любопытный текст написан… Прочтите.

Я перевернул лист, посмотрел на написанное, отдал назад.

– Даже если бы это кто-то писал, то вы, товарищ майор, нарушили Конституцию, открыли тайну чьего-то голосования.

– Вы не в школе, а на допросе, и поэтому обязаны говорить правду, и не увиливать от ответа. Не скажете правду, мы вас сотрем в порошок, стирали с лица земли врагов народа! – уже перешел на крик следователь, побагровел, скулы заиграли на лице. Даже вышел из-за стола, стал возле меня, и я слышал, как несло от него спиртом и чесноком.

– Ну?!

– А разве Ежовщина у вас еще в законе, и вы продолжаете его методы?

– Молчать! – поднялся на носках, размахнулся даже, сжал кулак правой руки, но почему-то тут же разжал его, сунул в карман руку. – Будете говорить правду, или нет?

Я опустил голову, глухо промолвил:

– Прежде всего, если вы будете на меня кричать, демонстрируя свое бескультурье, я не стану с вами разговаривать, и не буду отвечать на ваши вопросы.

Он не отреагировал на мои слова, молчал.

– А, во-вторых, я не «враг народа», а его защитник, потому что проливал за свой народ кровь. И награды имею за войну. Но вы об этом не спрашиваете.

– О, как вы поете сейчас. «Проливал», «воевал», «награды…» Но раз вы попали сюда, к нам, то вы и есть враг народа. Честные люди к нам не попадают…

– А я другого мнения о вашем заведении.

Он, словно ужаленный, отскочил от меня и начал бегать по кабинете – от стола к окну, от окна ко мне, скрипел зубами, и потом гопнулся на стул.

Майор отлил из графина полстакана «воды», выпил одним махом, не морщась, тут же закурил. Перевел дыхание, уже спокойным голосом произнес:

– Вижу, разговора у нас с вами не получится. Пока не получится… Уведите арестованного! – прокричал он команду конвоиру, который стоял за дверью.

Подходя к двери, я оглянулся:

– Вы правильно сказали, майор, что разговора у нас не получится. Так и доложите своему шефу.

Так прошел и закончился первый допрос.

И считал себя пусть не победителем, но тем человеком, который в некоторой степени не ударил лицом в грязь, сохранил свое человеческое достоинство и совесть...

«Питекантроп, костолом, неотесанный чурбан…– эти и десятки синонимов его определения сидели в моей голове. – Даже неграмотный, не знает, как ставить ударения в отдельных словах… Мои бы ученики высмеяли бы его…»

Полночи сну у меня отняли, а рано утром снова подъём, и целый день шагаешь по камере и думаешь, думаешь, пишешь умственно свои ощущения и наблюдения… Строчки и слова выплавлялись в отдельные абзацы и страницы. То, что выплавлялось, сохранялось в моей памяти на всю жизнь – слава Богу, родители передали мне это богатство в наследство.

Подали завтрак. Снова шагаю по планете «тюрьма», а каждый шаг, как печатная машинка, отбивает буковки за буковкой, слово за словом…

Обед. Не то похлебка для свиней, не то какое-то несъедобное варево для отравления организма. Еле затолкал холодные комки каши в рот…

Ужин…

 

На второй допрос

 

Ужин… Потом отбой. Долгожданный отбой и нестерпимое желание поспать…

Но как только голова коснулась подушки, и я оказался во власти сна, меня будит стук в дверь и зычный приказ:

– Арестованный, на допрос!..

Идя по коридору, думаю: «Неужели опять этот волкодав и тупица?..»

Всё здание в огнях. Стражи страны Советов трудились, в основном, по ночам, подобно филинам, которые охотились только в ночное время.

За столом сидел тот же майор, и я сразу же дал ему характеристику «с лицом волкодава и пастью крокодила».

– Я вас предупреждал, что говорить с вами не буду, и об этом просил доложить вашему начальству, – сказал я, переступив порог его кабинета.

– Я доложил, как вы и просили. Но начальство приказало мне сгноить вас в карцере, – улыбался самодовольно следователь, расстегивая шире воротник своего кителя. – Здесь я решаю твою судьбу! – перешел он уже на «ты», не глядя на меня.

Молчим. Я оглянулся по сторонам. Окно зарешетчатое, стены выкрашены в темно-зеленый цвет, за спиной майора портреты вождей, в центре – портрет диктатора.

– Мою судьбу будет решать суд. Если я в чем-нибудь буду виноват, а вины за собой я не признаю, то там я буду говорить, а не с вами.

– Значит, отвечать на мои вопросы ты не будешь?

– Нет.

Он пожал плечами, хмыкнул:

– Ну, как знаешь. Выйди в коридор и подумай, а потом вернешься снова, и мы продолжим беседу.

Он поднялся из-за стола, вышел со мной в коридор, потом показал на дверь и открыл ее:

– Посиди в этой комнате и все обдумай.

Как только я переступил порог, за моей спиной закрылась дверь. Я попробовал открыть ту, что была передо мной, но она почему-то не открывалась. Более того, она неизвестным образом, приблизилась ко мне, прижала к первой двери. Я оказался в «деревянном мешке», в котором ни присесть, ни повернуться было невозможно.

Сплошная темнота. Сплошная глухота. Никаких звуков не слышно. Будто нахожусь я на глубине моря или глубокого колодца…

Подкашиваются ноги, не хватает дыхания, и от этого дикая боль в легких… Я без сил опускаюсь вниз, но ноги упираются в стенку, и я застываю в таком полусогнутом положении, теряя сознание…

Когда через три часа открылись двери, я вываливаюсь из своего заточения, падаю на пол, жадно хватаю воздух… Подняться нету сил, и поэтому опричники хватают меня под мышки,  тащат в кабинет майора Зубова…

Усаживают меня на табуретку, придерживаю за плечи, чтобы не свалился.

– Ну, арестованный Иван Руденький, сельский учитель и по совместительству государственный преступник, сейчас ты будешь говорить?

Делаю несколько вдохов и выдохов, чтобы убрать колики внутри себя, отвечаю укоризненным тоном:

– Вы, оказывается, не только грубиян, а еще и садист. В дальнейшем прошу меня не вызывать к себе без моего адвоката и прокурора.

Он вскакивает, взмахивает руками, срывается на крик:

– В карцер его! На пять суток!

Конвоир выводит меня из кабинета.

Карцер – изобретение дьявола, – преисподняя, это – ад, созданный для великих грешников. Создан для терзания плоти, для физического и морального истощения, для уничтожения личности.

Сырость, тьма, холод – именно для моих больных легких, голые нары, раз в сутки кипяток. Пять суток ада за молчание и неповиновение палачам дикого строя и звериного социализма. Нет ничего тяжелей и обидней, страдать без вины виноватым, быть наказанным за не совершенное преступление…

Преступнику переносить наказание легче, ибо он знает, что виновен,  совершив тяжкое преступление, и наказан за это. Но человека, который только лишь выразил свой протест и всплеск возмущения, разве можно отнести к разряду преступников?

Карцер, допросы, избиения… Невозможность высказать свое мнение, суждение по поводу несправедливых отношений к людям… Нервное и душевное напряжение и истощение… Буря негодования… Воспоминание о доме, о родных, о Ольге… Все смешалось в кучу, и мой воспаленный мозг уже был на грани сумасшествия… И спустя некоторое время я уже не мог ни думать, ни мечтать, ни мыслить… Провалился в беспамятстве.

Даже одиночка теперь мне казалось приятным убежищем, и, приходя в сознание, я мечтал забыться, хоть на полчаса, сладким сном.

Пять суток прошло словно тысячелетие…

Меня снова волокли на допрос – на второй этаж. Снова узкий и темный коридор. Прислонили к стене, приказав держать руки за спиной.

Зайдя в кабинет, удивился – за столом сидел другой следователь, но уже рангом ниже – в звании капитана. Бросилось в глаза, что лицо у него было приятное, добродушное. Но в глазах затаились искорки лисьей хитрости и алчности, – это я отметил сразу же.

– Будем знакомы – моя фамилия Метеленко. Мне поручено вести ваше дело. И я уверен, Иван Никитич, что мы с вами поладим, пойдем друг другу навстречу, как культурные люди. Не так ли?

В ответ пожимаю плечами. Мягко стелет, надо быть начеку, не поддаваться на его «чары», чтобы не погубить себя…

– Вы совершенно, Иван Никитич, не признаете своей вины, как мне доложил мой коллега. Скажу вам откровенно, что ваше признание по делу не имеет никакого значения. Почему, спросите вы. А потому, что графическая экспертиза дала свое заключение о том, что на бюллетене, с обратной стороны, текст написан вами и только вами… Вашей рукой, так сказать. И отрицать этот факт бессмысленно. Экспертизе мы доверяем всецело, потому что это наш главный научный помощник.

Он посмотрел «с сожалением» на меня, удивляясь, как я могу быть таким упрямым даже и после этого, после доказательства моей вины. Метеленко еле заметно улыбался, даже подсунул мне на столе пачку «Казбека», предложил закурить.

– Нет, спасибо, товарищ капитан, не курю, – отказался я, не дотрагиваясь до  сигарет.

– Давайте перейдем к сути вашего, так сказать, воззвания, или, как выговорите, «голосу народа»… Давайте подробно разберем его содержание, – изрек он, откидываясь на стуле, отбросив назад голову. –  Подойдем критически к каждому написанному слову…

Во мне снова начинала закипать злость и негодование, возмущение. Стараясь не выходить из себя, как можно спокойнее перебил его:

– Товарищ капитан! Вы можете разбираться с вашей экспертизой сколько угодно, но я здесь ни при чем.

– Ни при чем?

– Да. Голосование у нас тайное, узаконенное Конституцией, и потому никому не позволено, не дано право обсуждать то, что гражданин мог написать. Тем более, что вы это дело хотите прилепить, навесить на меня…

Капитан улыбнулся, почесал ухо, пальцем залез в ушную раковину, потряс несколько раз, вынул, посмотрел на палец. Сложил руки на столе, тихо произнес:

– Кроме Конституции у нас есть свои права и свои законы – более обширные и доступные. Эти права нам дала партия, лично товарищ Сталин и наши вышестоящие органы, которые и стоят на их защите.

Открылась дверь, и в кабинет вошел невысокого роста лейтенант. Слегка заикаясь, спросил у следователя, или ожидать его жене к ужину – спрашивала по телефону.

– Скажи, что задержусь сегодня.

– Х-хорошо… Передам.

– Ну, так на чем мы остановились, уважаемый Иван Никитович? Ах, да… На наших правах… Мы стоим и над Конституцией, и над законом.

– Значит, государство в государстве?

У нас как будто протекала дружеская беседа на политические темы. Как будто мы сидели у дяди Захара на завалинке и обсуждали устроение государства… Милая такая беседочка, когда удав беседует с кроликом…

– Ну, не будем отвлекаться, Иван Никитич, у нас же не диспут… Я хочу сказать, что у нас кроме графической экспертизы вашего  бюллетеня, имеются и еще доказательства вашей антисоветской деятельности, вашей враждебности к партии и стране в целом.

– И в чем же заключается, как вы говорите, моя антисоветская деятельность?

– Зайдя в магазин, вы спросили у продавца, когда он перестанет торговать тараканами. Это что, шутки такие? Но это не шутка. Вы этим утверждаете, что наша страна бедная и нищая, но…

– Я просто…

– Не перебивайте меня, вы же культурный и образованный человек. Вы обвинили председателя колхоза, что он неуч… А он же член партии. Вы утверждаете, что у нас коммунисты тупицы и бездари? Еще. Во время обсуждения речи Черчилля в Фунтоне – США, вы высказали свое мнение, что Черчилль во многом прав. В чем вы видите его правоту, он же капиталист! Да и откуда вам, жителю деревни, знать о Черчилле? Радиостанция у вас дома?

Я вынужден был улыбнуться от услышанных слов. Значит, в самом деле на меня настрочили в органы те, кого коснулось мое перо, кого сняли тогда с работы… Они зафиксировали мой каждый шаг, каждое слово… А о речи Черчилля… Был у меня дружок в Харькове – Витька Гришечкин, воевали вместе. А его отец – партийный работник. У них приемник был хороший. И когда никого не было дома, мы с Виктором и слушали зарубежные станции…

– Если это не для протокола, то я хотел бы сказать несколько слов по этому поводу, – оживился я, подсаживаясь ближе к столу.

– Хорошо, согласен, – отложил в сторону ручку следователь. – Мне интересно услышать ваши мысли по этому поводу.

– В Ялте на конференции Глав держав было решено освободить страны Восточной Европы от фашизма, дать им право самостоятельно избирать свое правительство и свою государственность, а получилось совсем другое. Сталин просто насадил там свои тоталитарные режимы, уничтожил и их свободу, репрессировал всех неугодных. И еще говорил Черчилль об уничтожении фашизма и железном занавесе, о наведении порядка в нашей тоталитарной системе, которая угрожает миру. С этим я согласен,  тем более,  что он мировой политик и борец за демократию во всех странах мира…

– Вы, в самом деле, думаете так, Иван Никитич? – как-то даже боязливо посмотрел на меня капитан, у него от удивления и неожиданности широко раскрылись глаза, он засуетился, закрыл тетрадь допроса.

– Да, а как же иначе сегодня можно расценивать все это?

Капитан задумался. Встал из-за стола, подошел к окну. Он куда-то смотрел сквозь стекла, видимо, раздумывая о том, что услышал, оценивал, взвешивал. Мне даже в какой-то момент показалось, что он в душе соглашался со мной, но признаться в этом не давал его мундир, его звание и  должность.

– Мгм… – кашлянув в кулак, Метеленко все еще не отрывался от окна.

Знал, я отлично знал, каким бы он не был добреньким, какой бы овечкой не прикидывался, все равно волчий оскал виден и чувствуется во всем – во взгляде, в разговоре, в его вопросах. На то он и Метеленко, чтобы отметелить по первое число.  Я не раскаивался, что высказал ему правдивую свою точку зрения, пусть знает, что юлить и изворачиваться не буду.

Воспитанные на идеях Дзержинского – карательных мерах, нечеловеческих принципах, кровавое уничтожение инакомыслящих, – они не могут думать и поступать по-другому. Даже и соглашаясь со мной – в мыслях или на словах, – они отстаивают свою идеологию… В каждом человеке с проблесками ума, они видели «врага народа». И ради своих звездочек, рады повышения по службе, готовы уничтожать всех – даже родную мать и отца.

На следующие вопросы Метеленко не вызывал через час после отбоя, а где-то под утро, перед самым подъемом. Участливо спрашивал:

– Ну, как спалось, Иван Никитович? Удалось сегодня выспаться?

– Более-менее, спасибо, что дали отдохнуть…

Он хитро улыбается, глядя на меня, почесывает подбородок:

– Для наших дискуссий вам нужны силы. А то вы еле на ногах держались на прошлом допросе…

Я согласно киваю головой. Но больше ничего не говорю.

– Что такое человеческая жизнь, Иван Никитович? – задает для разминки философский вопрос мой собеседник.

– Это очень глубокий вопрос, товарищ капитан. На него и ответить невозможно, целого дня не хватит.

– А вы кратко, основными тезисами, – подталкивает к разговору следователь, встает со стула, прохаживается по комнате. – Признаться, мне очень интересно с вами беседовать. Глубокие, скажу вам, познания в политике. Это вы в училище их почерпнули?

– Да нет, там такие дисциплины не преподают. Это, так сказать, ликбез. Переворочал горы литературы, газеты, журналы…

– Ясно. Ночами корпели, изучали?

– Как когда придется…

– И стихи пробовали писать, рассказы?

«Заползает змеёй в душу, под самое сердце подкрадывается, думает, что я расслабился, размяк, и по душам буду с ним разговоры налаживать…»

– Да нет, – улыбаюсь я, склонив от стеснения голову, – Бог таланта не дал… Пробовал к Первому мая писать, так друзья сказали, что я далеко не Пушкин… Поэтому и перестал этим баловаться… В газеты писал, но там простой язык, голову ломать не надо – протаскивай линию партии, и будет все нормально…

– Так все же – в чем смысл жизни, вы так и не ответили?

– Смысл? Прожить ее честно. Чтобы не грызла совесть всю жизнь из-за какого-то совершенного проступка или неосторожно сказанного слова, которое могло обидеть собеседника. А если совсем кратко, то жить по заповедям Божиим, не нарушать Его десять заповедей.

– Вы верующий человек?

– Да.

– Вы же учитель, Иван Никитович? Не стыдно? – меня уже укорял по-отечески капитан Метеленко, щурился, пронизывал меня взглядом.

– Нет. Меня мать с детства научила молиться, ходить в церковь. Правда, я ходил не в нашу, чтобы меня не видели и не узнали.

– Значит, вы двурушничали. И Богу молились, и партии кланялись?

Пожимаю неопределенно плечами – не хотелось ему отвечать на такие глупые вопросы.

– Еще вопрос. Почему вы не соизволили вступить ни в комсомол, ни в ряды коммунистической партии?

– Не считал нужным это делать. Эти организации фарисейские – проповедуют одно, а делают все против народа…

– Вот как вы понимаете политику партии. Интересно, интересно…

Молчание длится несколько минут.

– Ладно, верите в Бога – верьте. Но ответьте мне на такой вопрос: что вас заставило стать на путь борьбы против Советской власти? Интересно мне знать, однако.

– Бытие определяет сознание – сказал когда-то Маркс в своем «Капитале». Против Советов я ничего не имею. По сути своей они беспомощны и подчинены только диктату партии. У них нет будущего. А если в стране одна правящая партия, то единый и вождь. Он – диктатор.

– Маркс устарел, мы его усовершенствовали, – засмеялся следователь.

– Это с помощью Берии. Вы много наломали дров, и будет еще много наломано, к сожалению. История и будущее вас не простят, и за ваши преступления вас будет ожидать второй Нюрнберг.

– А как вы относитесь к товарищу Сталину? – пропустил мимо ушей мои последние слова капитан, и задал неожиданный вопрос прямо в лоб.

«Подгоняет под свои рамки, составит из моих ответов мне обвинение, и на этом его миссия будет считаться законченной…»

– Как? Если честно, то это тиран, палач, и великий инквизитор, погубивший десятки миллионов невинных людей в тюрьмах и лагерях в довоенное время, и теперь это продолжается – в послевоенное.

Он нахмурился, посмотрел даже на дверь, как будто боялся, чтобы нас не услышали, прошел к столу и сел на стул.

Наши философские беседы он не записывал, потому что не был за столом. Но я заметил, когда у нас заканчивался допрос, он, спрятав, за высокой чернилицей, лист протокола, что-то дописывал сверху подписи своего подопечного…

Повысив неожиданно голос (для конвоира?), чуть ли не крикнул:

– На сегодня хватит философских вопросов! Конвоир!

Когда дверь открылась, и вошел мой «провожатый», еще громче отдал приказ:

 – В камеру его!.. Пусть хорошенько подумает!..

 

 

Сомнения

 

Возвращаясь в камеру, идя впереди конвоира, сцепив руки за спиной, спрашивал у самого себя: «Не слишком ли ты распетушился? Чего павлиний хвост распушил? Сочувствия захотелось, участия в твоей судьбе? Ты же не знаешь, прослушивается ли его камера или нет? Чего это он с тобой такие душещипательные разговоры заводит? С чего бы это?  Разве ты забыл судьбу двоюродного брата, дяди Саши… Опомнись, пока не поздно!»

Но я знал, что говорил и кому  говорил. Во вред себе мои слова? А мне нечего терять. Я и так уже не человек, а материал для их костедробильной машины. Пусть знает капитан, что не все сгибаются перед ними, не всех одолевает страх за собственную судьбу, страх одолевает за жизнь Отчизны, милой мне Украины…

Если бы не хотел узнать мое мнение о жизни, то не задавал бы таких вопросов – совсем бы другими они были бы. Хотя… Кто его знает. Но это уже и не важно. Раз с первого допроса взял такую ноту, то нужно ее выдерживать до конца…

Хороший мой брат Алексей Швец!

Я тебя помнил, каким ты был раньше, когда тебя еще не отправили по этапу, – красавец, богатырь, весельчак! Ни одни танцы не обходились без тебя в клубе,  сколько девушек сохло по тебе! Я гордился тобой, и считал за счастье пройти рядом с тобой по селу!

Ночью приехал «черный ворон» и тебя увезли в неизвестном направлении. Ждали, ждали от тебя вестей, но ты так и не написал ни разу. Мы знали, что писал, но твои письма не доходили да твоих родителей. Тебя уже многие похоронили в селе, зная, что «с того света» не возвращаются…

А ты как исчез неожиданно, так и появился.

Первым тебя увидала моя мать, бросилась навстречу, закричала на всё село:

– Лёшка вернулся, Алексей приехал!..

И эта радостная весть молнией полетела по селу. Я видел, как, спотыкаясь, бежала к нашему дому Пелагея Петровна – твоя мать. И вы втроем так и стояли, обнявшись. Потом к вам присоединился и я…

Алексей, Алексей, как я радовался, что ты вернулся!

А потом, когда поутихла радость, когда ты немного отошел от встреч, от гостей, от разговоров, решил прогуляться со мной по лесу, по полям. Мы забрели с тобой к реке, разложили огонек на берегу, расположились на отдых.

В твоих глазах – грусть, раз за разом вздыхаешь, как будто не можешь освободиться от невидимого груза, который все время давил на тебя. Мы разделись, чтобы искупаться немного в речке. Когда я взглянул на твое тело, меня охватил ужас – оно всё было в шрамах, исполосовано синяками, как будто человека мордовали и избивали ни один месяц…

Он перехватил мой взгляд, кисло улыбнулся:

– Удивлен? Это ставили «печати» опричники…

– Какие опричники?

– Пошли купаться, потом расскажу.

Вода была еще холодной, и поэтому мы проплыли по два круга, не отплывая далеко от берега, и вышли на сушу.

Когда отогрелись, легли на сухое, Алексей снова вздохнул – глубоко, протяжно.

– Не страна, а сплошной концлагерь… По всей стране лагеря, то основная их масса там, в холодных местах с вечной мерзлотой… Десять лет, как говорится, от звонка до звонка… И за что? Без явных на то причин… Опричники работают жестоко, методично, без сожаления. Когда вели допрос, перед отправкой на Колыму, следователь таким добреньким прикинулся, в душу гадюкой залезал, обещал даже облегчить мою судьбу, – а на самом деле оказался подлым и коварным человеком… Использовал мои откровения для закрытия дела. Я и так знал, что нельзя доверять никому из них, отвечать на их коварные вопросы кратко и без эмоций, но решил испытать судьбу, а вдруг, думаю, и среди них есть люди…

– А шрамы – это что?

– Это и есть выбивание показаний. Тех, что они хотели, каких добивались…

У тебя глухой голос, во взгляде грусть, горькое понимание того, что лучшие годы прожиты зря, испорчена жизнь и здоровье. Иногда ты покашливал, хватаясь за грудь. Но ничего не говорил о своей болезни.

– Я теперь на всю оставшуюся жизнь останусь «врагом народа». Через меня они ко всей нашей родне будут подкапываться, искать компромат… Боюсь клеветать, но ты с ними встретишься… Не так где-то скажешь, не так подумаешь, – и ты их контингент… Миллионы в тюрьмах и концлагерях. Вся страна опоясана колючей проволокой… И ничем нельзя взорвать этот строй, этот режим… Миллионы – это бесплатная рабочая сила, которой не надо выплачивать зарплату, и каждый желает получить в награду самое дорогое – жизнь…

Мороз пробежал у меня по телу. Неужели такое может быть в нашей стране? Я знал о невинных жертвах. Но чтобы миллионы?! Ты никогда не врал. И сейчас не был подвержен эмоциям или злости. Говоришь тихо, как бы готовя меня к будущим испытаниям, предчувствуя, зная, что меня ожидает впереди…

То, что ты рассказывал мне дальше, не поддавалось осмыслению. Это был абсурд, театр ужасов и сатанинский шабаш… Мы же строим социализм, потом перейдем к строительству коммунизма. Разве можно строить светлое будущее на крови невинных людей?

– Алексей, у меня к тебе просьба. Я хочу написать книгу о нашем времени, о концлагерях, которые ты прошел… Ты мне будешь рассказывать в свободное время, а я буду излагать на бумаге. Ты сможешь снова пережить те ужасы, вспоминая тот кошмар?

Ты задумался. Ты взвешивал мое предложение. И отказать не мог, но и выше твоих сил было снова окунуться в те дни…

– Ладно, – снова вздохнул ты. – Только ради того, чтобы потомки наши и внуки знали, через какие муки мы прошли… Каждый вечер я не смогу рассказывать, но раз в неделю – согласен…

Я записал в свою тайную тетрадь первый рассказ Алексея. Не давал никаких заглавий, а просто обозначил «Страница первая».

У нас после этого было еще две встречи. И еще две новые страницы легли в тетрадь. Когда писал, представлял, что это я иду вместе с братом по этапу, это меня истязают на допросах, режут мое тело тупыми ножами… После этого ходил сам не свой, и коллеги-учителя не понимали моего состояния…

И надо же было мне попросить тебя, чтобы мы сделали на месяц перерыв – не мог я спокойно писать об ужасах, которые ты прошел, – сам заболел непонятной болезнью…

 

Продолжение нашего разговора произошло через несколько лет, когда я вернулся в родное село из ссылки. Ты дожил до нашей встречи, потому что мы еще не написали до конца то, что замыслили… До того я тебя не совсем понимал, но позже, пройдя коммунистический ад Колымы, я ощущал твою боль каждой клеточкой своего тела, изболевшей души…

Ты даже поправился, стал веселым, принимал живое участие в моей жизни, находясь рядом во время моего первого отпуска… Но потом…

Когда я пришел к тебе домой, ты лежал в кровати и тяжело дышал. Осунулся, высох, говорил с трудом.

– Извини, Ваня, не удалось нам до конца написать о Колыме… Пусть тебе доскажут другие. Но я не хотел бы, чтобы ты на своем опыте это испытал…

Ты отвернулся к стене, давая знать, что  больше говорить не в силах.

Я тихо вышел из твоей комнаты. Слёзы стояли у меня на глазах, я знал, что ты уходишь от нас в лучший мир. Лагерная жизнь не прошла для тебя даром…

Хоронили мы тебя всем селом. И мне тебя никогда не забыть. Ты подготовил меня к завтрашнему дню, отодрав от меня наивность, сомнения, неуверенность. Я стал совсем другим человеком…

А через некоторое время, после похорон Алексея, привезли в село дядю Александра, которого мы называли дядя Саша. Он тоже находился в сталинских лагерях, тоже подвергался пыткам опричников…

Но это случай особый. То, что ребенок превращается со временем во взрослого человека, это закономерно и натурально. Но чтобы взрослый человек превратился в ребенка… А здесь именно и был такой случай.

Дядю Сашу в дом – к жене – занесли на руках, даже и носилки не потребовались.

Здоровый мужчина, грудь колесом, черный чуб, колоду когда-то сам грузил на воз… А тут… Без малого тридцать килограммов весил скелет дяди Саши  после сталинских лагерей. Это ж надо так уметь довести человека до такого состояния, превратить его неизвестно в кого, отнять у него здоровье, память, жажду жизни… Где, скажите, где, в какой стране могло произойти такое? Но это произошло у нас – в СССР...

 

Март на улице…

В окошко, до которого мне не дотянуться, проникают теплые лучи солнца.

Видимо, в окне выбито стекло, потому что оттуда веяло прохладным воздухом. Но как забилось мое сердце, когда над моей головой зачирикали воробьи. Они, оказывается, проникли ко мне в камеру, сидели на подоконнике и смотрели на меня. Чирикали, видимо, спрашивали, есть ли у меня корм… А у меня, как на зло, не оставалось ни единой крошки. Знал бы, не съел бы свой крошечный кусочек хлеба – весь отдал бы воробышкам…

Они о чем-то заговорили на своем птичьем языке, сожалея, наверное, что зря заглянули в окошко бесхлебного узника, – и тут же, вспорхнув, оставили меня одного…

И тут мне вспомнились слова поэта, которые я произносил со сцены, но не знал тогда, что они напрямую коснутся меня:

Сижу за решеткой в темнице сырой,

вскормленный в неволе орел молодой…

Мне от отчаяния хотелось положить свою минорную музыку на слова, запеть во весь голос, чтобы боль отчаяния не пронизывала мое сердце. Но вспомнил, что в этом заведении, тем более, в моем отсеке, нельзя ни петь, ни шуметь, ни стучать в дверь. За нарушение – карцер. Я там был. Ничего хорошего не увидел.

Сумерки… Вечер… «Сытный» ужин, от которого урчит в животе…

Отбой… Ночь…

Сон сладкий, приятный, меня пришла проведать Ольга. Улыбается, смотрит на меня, в руках держит моё «послание»… Говорит, что прочитала, даже запомнила наизусть…

Не слышал даже, как с грохотом открылась дверь, как толкнул в плечо конвоир, казенным голосом отдал приказ:

– Арестованный Руденький, на допрос!

… Следователь развесил на стене большие, как географические карты, какие-то чертежи, схемы или таблицы – сразу и не разберешь. Ба! Так это же увеличенные мои слова, которые  оставил на обратной стороне бюллетеня.

– Да, да, это ваш почерк, Иван Никитович! – перехватив мой взгляд, пояснил капитан. – Ваши буквы и слова, увеличенные в сотни раз. Эксперты изучали, перепроверяли, и, без сомнения, пришли к единодушному выводу, что это ваши каракули… Поэтому ваше запирательство, если откровенно, здесь неуместно… Что вы можете сказать по этому поводу?

Голос у следователя и не то, чтобы строгий, но и ласковым назвать трудно. Он уже констатирует выводы, свое резюме. Ожидает от меня ответной реакции. Но я молчу, тупо глядя на завитушки, увеличенные в сотни раз… Смотрю на них, но не вижу, мне уже все равно, что там будет на стене, какие факты приведет капитан, чтобы обличить меня в государственном преступлении…

– Добавлю еще, что ваше молчание усугубляет вашу вину, и только чистосердечное признание облегчит вашу вину. А суд это учтет…

Лицо капитана непроницаемо, и уже невозможно узнать того, который был на прошлом допросе. У него другая маска на лице, другой грим, другой тембр голоса… Как может меняться человек! Ты прав, Алексей, тысячу раз прав, когда говорил о звериной сущности опричников. Намотаю себе это на ус…

– Я не совершал никакого преступления перед своим народом и своей совестью. Поэтому мне не в чем раскаиваться.

– Так и не в чем! – подхватил с ухмылкой следователь, ерзая на стуле, не ожидая, что я еще пробую сопротивляться. – Факты говорят об обратном. Человек, написавший это воззвание, тем более на бюллетене, государственном документе, – враг нашего строя. Потому что он оклеветал нашу советскую действительность, наши органы, наше колхозное хозяйство. Вы согласны со мной, Иван Никитович?

Голос у следователя снова доверительный, спокойный, даже улыбка проскальзывает на гладко выбритом лице.

– Вы опять о бюллетене? Я ничего плохого не вижу в том, что человек высказал свое мнение на законном основании, используя принцип тайного голосования – тайного! – как и любой человек своей страны.

– Разве мы палачи и убийцы? – выбросил он провокационный вопрос.

– Бросаете мне вызов? – спросил я у него. – И вы это зафиксируете в протоколе допроса, чтобы обвинить меня в новых грехах? Тогда ответьте мне – а расстрел Тухачевского, Бухарина, Якира – и других сорок пять тысяч человек комсостава перед самой войной? А процессы Вышинского над старой гвардией – не рук Ежова, Ягоды, Берии и ваших коллег «меча и щита»? Это к вам не относится?

– Вы очень подкованы в политических вопросах, но у вас имеются очень большие искривления, недопонимание важных вопросов относительно международной жизни вообще… Вы учитель, но не политик. А здесь нужно очень тонко разбираться в этих вопросах, и важно не переступить грань возможного и реального… Вы меня понимаете?

Наши беседы или дискуссии велись, наверное, не для протокола, потому что следователь отошел от стола, стоял у окна, опершись задом о подоконник. Ощущение такое, что я, как старый друг, заглянул к нему в гости, а он, на правах хозяина кабинета, рассказывал мне о себе, о жизни, а потом, наговорившись, мы поедем с ним на рыбалку или охоту…

Я ему о черном, а он мне – о зеленом… Я ему о зиме, а он мне рассказывал о лете… И мы говорили с ним на разных языках, не понимая друг друга.

Мы говорили с ним через колючую проволоку. Нас разделяла граница. Мы находились в разных лагерях, противоположных лагерях, двух противоборствующих системах. У нас разные мировоззрения, разные понимания добра и зла, честности и патриотизма, любви к Родине…

– А кто тогда, по вашему мнению, Владимир Ильич Ленин? – просверлил меня острым взглядом капитан, сложив руки на груди.

– Ленин? Большой теоретик лживой теории, совершивший в семнадцатом переворот, создавший партию большевиков, которая взяла власть в свои руки. Эта власть обманула рабочих и крестьян и, не сумев править страной, создала кровожадную номенклатуру и диктатуру одной партии и единого узурпатора-диктатора. А он уже создал государство убийц… После его смерти пришел новый тиран, еще более страшный и кровожадный…

«Эх, и заносит тебя, остановись! – кто-то уселся мне на плечи и старался остановить меня в словесном потоке, но я уже скакал и скакал на своем рысаке, не заботясь, куда доскачет мой рысак – уже было все равно. – Остановись, слетишь в канаву – голову свернешь!..»

Но я уже не слышал предупредительный голос, меня понесло, мне хотелось высказать следователю все, что накопилось во мне, что мешало мне жить…

– Да, Иван Никитович, спасибо за откровенность… – следователь перешел уже на шепот, как будто опасался свои слова произносить вслух. – Только теперь я понял, какой ты опасный враг для нас, для нашей страны и строя.

– Истина рождается в споре, и потому нас рассудит время, а правда все равно восторжествует!

– Пусть будет по вашему, – вздохнул капитан, подойдя к столу, оперся о край рукой, – убедить вас в обратном я не могу, да и не имеет смысла…

Вызов конвоира модернизировали – кричать капитану не нужно, кнопочку под столом нажал, и на пороге мой «сопровождающий».

– В камеру!

… Более месяца длились допросы.

Но протоколы были полупустые. Это вызывало неудовольствие, и даже раздражение начальства. Следователю казалось, наверное, что я разыгрываю перед ним «дурочку» – какой это умный человек сам полезет в петлю, ведя такие «умные» разговоры со следователем? Словно старается «перековать» его в свою веру, в свою идеологию. Нет, не все дома у этого учителя, если он осмеливается так смело, никого не опасаясь, осуждать  Ленина, и даже самого Сталина…

Настал черед вызова свидетелей.

Первым появился директор школы – Шумилина. Он вошел в кабинет, посмотрел на следователя, потом на меня. Держался с достоинством, молодчина, не сгибался перед следователем, не лебезил со страху, что его пригласили в это серое здание.

– Вы знаете этого человека?

– Да, это наш учитель – Иван Никитович Руденький.

– Что вы можете о нем сказать?

– Хороший учитель, его любят ученики. Активный участник художественной самодеятельности, принимал участие в спектаклях.

– А как же вы допустили, что в ряды ваших учителей затесался враг, проводящий среди учителей и учеников антипартийную агитацию?

Директор пожал плечами:

– Никто не скажет из учителей, что он плохо влиял на учеников.

– Значит, вы являетесь пособником врага народа? А за это знаете, что бывает?

Учитель молчит, но, видно, что слова следователя его не испугали.

– Идите!

Следующим свидетелем был бывший председатель колхоза, о котором я вспоминал в своем фельетоне.

– Да, собирался с учениками и учителями в укромном месте, вел тайные беседы. Стишки антисоветские писал, кляузничал на советскую власть. Да, я видел, как он заходил в кабину для голосования, и находился там несколько минут… Да, это он писал то воззвание.

Председатель сельской рады сказал почти то же самое – слово в слово. Хорошо, значит, подготовили свидетелей…

А некоторые, с перепугу, переступив порог управления – логово опричников, подписывали все, что подготовил для них следователь. Но те мне в глаза не смотрели, отводили взгляд, словно не замечали меня. Бог им судья, но только не мне судить их.

Однажды во время очередного допроса в кабинет вошел сам начальник областного управления МГБ полковник Львов. Вместе с ним и еще двое – непонятного звания, но, чувствуется, профессиональные костоломы.

– Как идет допрос, товарищ капитан? – посмотрел на следователя, который вытянулся перед ним в струнку, едва не дрожал.

– Товарищ полковник, мы уже месяц ведем с ним разговоры, но он упорно не хочет признаваться в содеянном?

– Не хочет? – вскинул брови полковник. – Да не может такого быть… Вы миндальничаете много, товарищ капитан! А с врагами народа нужно построже, построже...

Он повернулся к тем, что стояли рядом, приказал:

– Развяжите ему язык!

Удар кулака в лицо, потом по голове. Я упал на пол. Удар ногой в живот, снова по голове. Удар наотмашь по спине – по почкам. Еще один удар – и у меня отключилось сознание…

Очнулся в луже воды и крови.

Меня подняли и посадили на табуретку, прикрученную к полу.

– Нам доподлинно известно, что вы руководите подпольной организацией националистов. Мы знаем даже, кто сорвал выборы, знаем, что это вы писали воззвание на бюллетене… Знаем, что вы честных людей пытались опорочить в ваших статейках… Фактов у нас белее, чем достаточно… Еще раз спокойно у вас спрашиваю – признаете ли вы себя виновным в совершении преступления на выборах?

У меня выбит зуб. Я выплюнул его на пол. Заплыл правый глаз, и я им ничего не вижу. Передо мной нечеткое изображение полковника Львова. Он ухмыляется, смотрит на меня. Раз так, то они из меня больше не вытянут ни слова. В ответ улыбаюсь и я…

– Сгноим в карцере! – орет в бешенстве, выходит из себя Львов, и у него перекосился погон, как и лицо. – В карцер! Ни воды, ни хлеба не давать.

Два месяца бесконечных допросов. Два месяца избиений, без пищи, без воды… Я уже не могу стоять на ногах, они подкашиваются. Карцер, одиночная камера. Снова карцер, снова одиночка…

Наконец, было «состряпано» дело. А заодно и обвинение.

Следствие закончилось. Мне в присутствии полковника Львова зачитали «обвинительное заключение». После этого дело передали в закрытый суд.

Следователь, наверное, получил еще одну звездочку и стал майором, его повысили по службе. А государство получило еще одно «врага народа»…

… Весной на Украине свирепствовал очередной голод. Умирали победители Великой Отечественной, их дети, отцы и матери… От недоедания прокатилась по селам и городам дистрофия.

После завершения следствия меня перевели в другую камеру. Там я неожиданно встретил такого же «врага народа», как и сам, – знакомого агронома Владимира Туманова из-под Харькова.

Обнялись, как родные. У него были усы, пышная шевелюра, а теперь не узнать – постригли «под нулевку».

– За что тебя, Володька?

– Анекдот про усача рассказал на скотном дворе, вот и загремел в эти гестаповские застенки.

Говорили смело, потому что каждый из нас получил свое, по «самую завязочку».

– А ты?

– За выборы. На бюллетене написал, что я думаю о сталинском режиме…

От него я узнал много чего нового о голоде, что расползался по Украине, о положении в стране. Я знал, что Владимир считался одним из лучших специалистов в области, имел грамоты, награждения… В областной газете часто появлялись его портреты.

Знал землю как свои пять пальцев. Знал народные приметы, говорил, когда можно сеять, а когда нельзя… Занимался травами, лечил людей отварами.

Мы с ним часами могли дискутировать, и нам было интересно находить истину. Он, например, говорил мне, что если бы землей владели мужики-хлеборобы, а не лодыри и случайные люди в сельском хозяйстве, и чтобы не было колхозов – жалкое подобие крепостного рабства, – то Украина смогла бы накормить хлебом не только себя, а и всю Европу.

Он говорил, смеясь, что безработицы у нас нет, но и работать никто не хочет. Ибо люди не видят результатов своего труда.

«Это главная беда в нашей аграрной политике, – с сожалением констатировал он, – которая еще долго будет держать страну в нищете…»

Я был полностью согласен с ним…

 

… 13 мая 1947 года…

В этот день был назначен областной суд.

«Черный ворон», на котором меня привезли в управление, доставил «государственного преступника» Ивана Руденького к зданию суда.

Боже! В стороне от входа в здание – ближе не подпускали, стояли мои родные – мать, Ольгу, многих друзей, коллег-учителей, которые каким-то образом узнали день и час экзекуции надо мной.

Я был в нескольких шагах от них, и не мог подойти, как и они не могли подойти ко мне. Попыталась сделать шаг мать, но ее грубо оттолкнул конвоир, крикнув «не положено»…

– Сынок! Ванечка! – воскликнула мать, протянув руки ко мне, словно пыталась обнять меня.

Махала рукой Оля, что-то шептала, потом и она крикнула:

– Я прочитала подаренную мне книгу! Спасибо!

Встреча с ними длилась минуты две-три, не больше. За это время я прошел расстояние от «воронка» до дверей областного суда.

«Почему не пришел отец? Ноги подводят? Нелегко ему, наверное, нелегко чувствовать себя родителем «врага народа»…

 

… Суд был закрытым – в зал никого не пускали.

Настроение у меня было испорчено окончательно. Я готовился в мыслях произнести на суде речь, когда мне дадут последнее слово, а в зале не было ни одного человека – стулья и скамейки пустовали.

Суд был скорый, закрытый, беспощадный.

Разбирать было нечего – на столе, перед судьей, лежал мой бюллетень. Судья зада несколько формальных вопросов, опросил подобранных «стукачей», и те дали нужные судье ответы. Вслух прочли заключение графологической экспертизы.

Речь прокурора напоминала выступление Вышинского, который, обвиняя заключенных, требовал «вышки» всем «врагам народа»… Правда, этот прокурор «вышки» не просил, – десять лет лишения свободы его вполне устраивало… Его слова «этот юноша написал такие слова, что я не могу спокойно не только их  зачитать, но и говорить о них…»

Защитник на этом процессе вместо того, чтобы разбирать состав преступления, начал восхвалять меня до небес – дескать, я имею огромный талант общественного организатора, воспитан, веду трезвый образ жизни, и что меня надо только лишь немного перевоспитать без лишения свободы…

– Вы хотите что-либо добавить к вышесказанному? – посмотрел в мою сторону судья.

Увидев мой кивок, произнёс.

– Вам предоставляется последнее слово…

Я вынужден был говорить в пустоту. Но я почему-то представлял, что в зале полно народу, и что меня внимательно слушают, внимают каждому слову. Я видел в зале своих учеников, учителей-коллег, сельчан, брата Алексея, дядю Захара и Сашу, мать и отца, Ольгу…

К ним я и обратил свое последнее слово.

– Граждане судьи!

Эхо моих слов понеслось куда-то к потолку, оттолкнулось и рассыпалось на мелкие кусочки, медленно тая, осыпаясь снежинками на головы близких мне людей…

– Мне очень тяжело произносить свое последнее слово пустому залу, глухим стульям и скамейкам. Они ведь не поймут меня, потому что у них нет ума, сердца и души. Но я, к счастью, вижу на этих стульях цвет нашей нации, людей высокого духа и культуры…

– Достаточно!

– Я бы хотел сказать вам, и им, сидящим в зале моим друзьям и единомышленникам, что я убедился в том, что нашу страну охватил произвол и насилие. Наш народ лишен свободы гражданских прав, прав человека на счастливую, творческую и трудовую жизнь. Вы судите невинных людей за их убеждение, свободу слова и мысли, за то, что они пытаются жить по законам демократии и справедливости. Поэтому я утверждаю – это не суд, а судилище, инквизиция и геноцид над своим народом. Вы превратили страну в сплошной лагерь и тюрьму народов, а граждан этой страны в рабов…

– Подсудимый, я лишаю вас слова! – вскипел судья, даже привстал на своем судейском стуле, не дав даже договорить. – Замолчите!

Он сел, достал из кармана носовой платок, вытер вспотевшее лицо. Переглянулся со своими коллегами. Те молча кивнули головой в знак согласия.

Для проформы они удалились из зала в боковую комнату. Не было их минут двадцать-тридцать.

– Встать, суд идет!

Встал только я один. Но вставали и «сидящие в зале»,  мне показалось на мгновение, что по залу прокатился какой-то шорох, послышался скрип стульев – и я увидел лица многих своих родных и близких, незнакомых даже людей…

– Именем Страны Советов… Гражданин Иван Никитович Руденький за антисоветскую, национальную деятельность по статье 58-ой приговаривается к десяти годам лишения свободы и поражения в правах…

Суд сделал свое дело, суд удалился.

Два молоденьких солдата охраны вывели меня из зала суда.

Выйдя на ступеньки, я снова увидел неподалеку от себя родные лица. Попытался подойти к ним, но меня грубо оттолкнул конвоир, показав взглядом, куда мне нужно идти. Ноги приросли к земле, я не мог ступить и шагу. Смотрел на мать и Ольгу, чувствуя, как разрывается от беспомощности мое сердце. Они рядом, и не смею их обнять, даже не знаю, какие слова сказать им на прощанье… Из заключенного я превратился в государственного преступника, и поэтому теперь ко мне расположение особое.

Уже дойдя до «воронка», оглянулся, не выдержал, закричал:

– Прощайте, родные и друзья! Я буду бороться за свободу до конца!

Но меня уже силой затолкали в «чёрный ворон», захлопнули за мной дверцу.

Машина тут же дико заурчала, тронулась с места. Она везла меня в пересыльную тюрьму – на Холодную гору, чтобы подготовить меня к этапу.

– Прощай, дорогой Харьков, улица Чернышевского, где находилось ведомство областного НКВД, «кузница» по изготовлению «врагов народа»! Увижу ли я когда вновь тебя, родной город? Увижу ли я когда своих родителей, Ольгу?

 

Впереди – ГУЛАГ…

 

Потом не раз я задавался мучительным вопросом: «А надо ли было мне жертвовать своей свободой, своим личным счастьем, любовью и благополучием, когда я надумал написать тот протест? Зачем я это сделал? Что хотел доказать? Ведь мой голос напоминал голос вопиющего в пустыне, когда вокруг никого не было, и никто тебя услышать не мог? Ведь передо мной открывались большие перспективы. Я учился в высшем учебном заведении, много писал. Мог бы стать журналистом, писателем, написал бы несколько книг – о том же Александре Швеце, о дяде Саше, которые в таких подробностях изложили тебе факты, что бери и вставляй в страницы готовый текст… Вы спросите меня: «А если бы открутить время вспять, до того дня, когда были выборы… Написал бы ты те строчки?..» Я бы ответил приблизительно так – не те строчки, так другие, не тогда, так позже, все равно бы я не смирился с тем режимом, в котором жил. Тот режим превратил бы меня в послушный винтик, в животное, – и тогда о какой журналистике и писательстве можно было говорить? Может быть, и стал бы, но не настоящим, а бесчувственным и посредственным писакой…»

Нет, другим быть я не смог бы. Слишком велика во мне была национальная идея, жажда возрождения родной Украины без тиранов и опричников, вера в завтрашний день – светлый, чистый, солнечный…

А кто-то другой, сидя где-то за спиной, ядовито шипел: «Посмотрим, что ты запоешь через десять лет, пройдя все пытки инквизиции, когда потеряешь человеческий облик, когда превратишься в дядю Сашу…»

Я отмахнулся от того голоса, посчитав, что это дьявол искушает меня, ожидая, когда же я сдамся, когда перестану верить в Бога, а поклонюсь ему… В Господа единого я верю, и он поможет мне вынести все испытания!..

Только раз в месяц разрешал следователь передавать мне передачу от родных и близких. Моя бедная мамонька, осунувшаяся и почерневшая, состарившись раньше времени, передавал мне драгоценный узелок с хлебом, картофелинами и грудочкой сахара. Нехитрый подарок, но я знал, скольких трудов стоило то собрать – ведь весной сорок седьмого года опять гулял по Украине голод, пухли и умирали люди. Голодали и мои родные. Отец лежал с опухшими ногами от голода, а братья, как и мы в годы войны, ездили с саночками по Беларуси, меняя последние рубах и штаны на бульбу и жито…

Об этом я узнал из короткой записочки, которую мне передали родные…

… Через неделю меня перевели из этой тюрьмы в более страшную – на Холодной горе. Это здание было построено еще при Екатерине Второй – на самом высоком месте Харькова. Словно в назидание всем ворам, которые  утащили ее чемодан на вокзале…

Тюрьма являла собой настоящую средневековую крепость, стены которой имели двухметровую толщину. Залы и камеры имели овальные потолки и могли выдержать любую бомбежку.

Харьков дважды переходил из рук в руки во время войны, и во время бомбежек нисколько не пострадало.

Нас набивали в камеры, словно селедцов в бочки, и пока нас сортировали по статьям и срокам, приходилось только стоять на одной ноге. «Врагов народа» старались держать отдельно от бытовиков и уголовников, чтобы мы их не могли сагитировать, подчинить себе, включить в свои ряды…

Находились в этой тюрьме и «добровольцы», которые спасались от голода на воле. Преднамеренно устраивали драки с председателями колхоза, чтобы получить пару лет тюрьмы, где они уже не могли умереть с голоду… Они и отличались от всех своей покладистостью, безразличием, только бы получить свою тюремную пайку…

Месяц мне пришлось томиться в «Екатерининском дворце» – иногда даже и с «урками», что было отвратительно и стыдно… Они ночами перетряхивали наши узелки в поисках денег, «проигрывали» нашу костюмы, с ухмылочками поясняли нам свое наглое поведение:

– Вы, родненькие, не сердитесь на нас… Это наш дом родной, и дал его родной отец наш Сталин…. А бедному вору и сам Бог велел питаться за ваш счет…

А нам что – обижайся, не обижайся, а они не отстанут. Сопротивляться будешь, протестовать, то ночью могут и «темную» устроить с «летальным исходом»…

Большинство уголовников – простые крестьяне и рабочие. Они впервые попали в тюрягу за украденную булку хлеба, за ведро свеклы с колхозного поля, даже за один колосок, поднятый в поле после уборки урожая, который увидел председатель колхоза… Другие зеки сидели просто за прогул или опоздание на работу.

В других корпусах, рядом с нашими, находились осужденные женщины с детьми, которых доставили из районов Западной Украины. Их везли в Сибирь и Казахстан. Их осудили за мужей, которые были замечены в националистическом движении «За Украину без Советов»…

Наконец, после сортировки, меня доставили в пересыльную тюрьму.

Отсюда уже формировались этапы в места, где «Макар телят не пас».

На чердаке одного из корпусов был сооружен каменный коридор без окон – с «парашей», без нар и постелей. Под ногами один лишь цементный  пол, и миллионы клопов, которые ползали по стене и по полу. Температура доходила до сорока градусов по Цельсию, спертый воздух, терпкий людской пот, вонь от параши с ведром…

Настоящий ад… Стены красные от клопов, высасывающие нашу кровушку, –  как символ красного знамя Советов, и это делали не хуже молодчиков Берии. Только теперь я понял, почему большевики взяли себе красный символ знамени – цвет нашей невинной крови.

Не хватало поездов и вагонов-телятников, в которых перевозили скот. И они не спешили отправлять нас на восток и север, потому что мы для них уже не люди, а селедка в бочке…

Бедная моя мама! Ты добивалась свидания со мной и добилась своего!

Я не узнал тебя, прости… Сетка глубоких морщин, разбегающихся от глаз. Мешки под глазами. Поседела. Еле-еле держится в тебе жизнь. Ты пришла утешить меня, подбодрить, а сама еще больше нуждаешься в физической и духовной поддержке… Милая моя, дорогая, как выпросить у тебя прощения, что причинил тебе столько горя?

– Как там жизнь на свободе, мама?

– И у тебя не жизнь, и у нас сплошной ад… Голод, люди мрут, как мухи… Почти все опухшие от голода… Ты как тут?

– За меня не беспокойся, мама, – старался, как можно, ласковее говорить с ней, одновременно жуя тот сухарик, который мать припрятала под грудью. – Я все вынесу, я же молод, полон сил… Со мной сидят умнейшие и талантливые  люди – доктора наук, академики, писатели, – и им всем «пришили» 58-ую статью… Такая наша судьба, а от судьбы не уйдешь. Надо вытерпеть, вынести все, и остаться человеком. Так и передай отцу мои слова. И пусть братья не осуждают меня, а гордятся мной… Я стал на борьбу с режимом, который когда-нибудь рухнет. Мы первые жертвы этого режима, к сожалению, не последние…

Ты смотришь на меня, любуешься мной. Я знаю, что ты не осуждаешь меня, потому что я не совершил никакого преступления. Ты держись мои руки в своих, стараешься передать мне свою силу, свою уверенность, свое благословение, отправляя меня в далекий, трудный  и неизвестный путь…

– Свидание окончено, – объявляет держиморда, подходя к матери.

– Пусть сохранит тебя Бог, сыночек! – успевает благословить меня мать, осеняя меня крестным знамением. – Будем ждать твоего возвращения!..

В средине августа, при очередном этапе, мы покидаем Харьков. Мы идем колонной по улице. Справа и слева скулят и лают овчарки, готовые по первому приказу конвоира броситься на свою жертву… Я согласен был так идти целый день, посматривая по сторонам. Где-то там, за углом мой родной университет, где я учусь, нет, неправильно, – где учился… И где, наверное, меня уже исключили из списков студентов…

Привели на окраину станции, где нас ожидал товарный состав.

Нас грузят по сто человек в каждый вагон. Овчарки, глядя на суматоху, лают еще громче. Автоматы конвоиров на изготовке – а вдруг кто из зеков надумается совершить побег…

В вагоне – печурка, параша – одна на всех. Двойные нары… Не повернуться, не присесть, ни посидеть…

Тронулся поезд. За окном мелькали села и города, поля, перелески… Наш маршрут лежал на восток, туда, куда отправились задолго до нас «строители коммунизма», «враги народа»… Останавливаемся на крупных станциях, уступая дорогу пассажирским поездам.

В дальнем углу сидит агроном Василь Волчанский, с которым мы успели познакомиться. Он из-под Харькова, учился в консерватории. Он и дня не может прожить, чтобы не петь. Он и сейчас напевал тихонько, для себя, вполголоса… Слов не разобрать, одна мелодия сменяет другую… Чистый и правильный голос, берущий за душу. Дорогой мы его просим, чтобы он спел для всех… И он не отказывает в нашей просьбе – садится в центре и «концерт по заявкам зеков» набирает силу…

По «великому блату» ему опричники отвалили «червонец»…

А потом мы уже хором, с его подачи, поем:

И в дорогу далэку,

ты менэ за село провожала,

и рушник вышиваны на щастье,

 на долю дала…

Отняли волю, но песню у нас не отнимут. А она придаст нам силы и в пути, и там, в лагерях…

 

Бригадир

 

Днем и ночью конвоиры пересчитывают нас, как баранов, десятки раз в сутки, перегоняя с одной стороны в другую… Да бегом, до последнего зека,  отчего бедные старики, заслуженные и почетные люди, прыгали друг другу на плечи и головы, – только бы не заслужить удара деревянным молотком по голове или спине за опоздание…

Это издевательство над зекам доставляло огромное удовольствие конвоирам. Для них это как театр, как цирк. В длинном пути, до лагерей, для них нет никаких развлечений, так они придумывают их сами. Их нисколько не смущало, что среди «врагов народа» находились ветераны революции, инженеры и врачи, седовласые академики, имена которых гремели не только в нашей стране, а и за рубежом… Всемирные светила! Гении мысли! Полковники и генералы, хирурги с мировым именем, педагоги и партийные работники… И этих людей, как овец, перегоняли из одного стойла вагона в другое… Жутко. Немыслимо. Бесчеловечно.

Надзирателям вдалбливало в головы их начальство, что мы опасные преступники, поэтому с нами можно поступать, как им захочется… Чувство стыда и человеческого сочувствия, им было неизвестно.

Однажды, не выдержав издевательств, я решил воспротивиться их беспределу. Когда начали нас перегонять, пересчитывая, из одной стороны вагона в другой, я не побежал, а спокойно перешел и стал на свое место.

– Почему не бегом? – вытаращил на меня от удивления глаза конвоир.

– А куда спешить? Пока мы доедем до Колымы, так эти старики станут чемпионами по бегу. Разве вам нужны спортсмены?

За эту выходку и шутку на меня надели наручники и заставили полчаса стоять на одном месте…

Томительно долго и медленно двигался наш эшелон. Мучительно тянулись сутки за сутками…

Однажды, чтобы пересчитать, сколько умерло зеков в вагонах, и не задохнулись ли от жары остальные, на одной из станций выгрузили нас из вагонов…

– Посмотрите – Волга! – радостно промолвил Василий Петренко, не отрываясь взглядом от пейзажа. – Какая красота! Волга-матушка река!

Целых два часа стоял состав. Это были первые счастливые эпизоды за весь путь. Мы не могли оторвать глаз от окружающей нас природы. Чистый воздух, по которому мы так истосковались, солнце, щедро дарящее нам свои лучи, водная гладь самой большой реки России, которую бороздили челны Стеньки Разина и Емельяна Пугачева, – все это отозвалось в наших сердцах и болью, и радостью, и сожалением, что все увиденное нам не принадлежало…

Профессор-историк  Петр Петрович Кучин, вздыхая, внутренне напрягаясь, сказал:

– А здесь же были молодые народники, декабристы проезжали по этим местам. Все они боролись за счастье народа. А мы их последователи, мы – продолжатели их славного дела. Не зря говорил Пушкин: «Не пропадет ваш скорбный труд…»

– По вагона-аам! – понеслась команда от вагона к вагону.

И рабы двадцатого века начали грузиться в свою передвижную тюрьму.

Дальше путь лежал на Урал – гиганту и кузнице России, регион металлургов и военной промышленности.

Кучин говорил нам и самому себе:

– В стране голод и разруха. Люди живут в землянках, они не имеют ни одежды, ни пропитания. На себе пашут землю. А нашего вождя беспокоит личное величие. Он никак не может примириться с тем, что американцы имеют атомную бомбу, а у него ее нет. Без бомбы он чувствовал себя как разбойник без кистеня. И, внушая голодным и больным людям, что нужно раньше «думать о родине, а потом о себе», приказывал ничего не жалеть для обороны и укрепления могущества страны. Под видом добровольного займа лишал их последних средств к существованию…

«Помню эти займы, грабительство, разбой, – подумал я про себя, не желая перебивать профессора, – и главный грабитель-разбойник – усач с иссохшей рукой…»

– Он хорошо знал, что этих средств будет не хватать, что народные гроши невозможно построить атомного реактора и смежных ему заводов, – продолжал историк, – он опять, в который раз, предложил передать это строительство в ведение МГБ… Вот мы и едем «выполнять задание Сталина…»

Ночью наш эшелон  прошел «танкоград» – Челябинск, а потом, в сотне километров от него, на таежной территории массива, начали разгрузку «спецконтингента…» Нас было несколько сот тысяч, и каждая сотня, построившись пятерками, под конвоем, с собаками, прочитав лагерную «молитву» – «шаг влево-вправо – расстрел без предупреждения», – повели нас вглубь тайги…

Ко мне подошел чернявый «враг народа», спросил:

– Как твоя фамилия?

– Руденький. Иван. А ты кто?

– Богуславский. Леонид Абрамович. Ученый – биолог.

– А я учитель младших классов.

– Я в твоей бригаде буду работать.

– Хорошо, Лёня, сработаемся…

Хотя были без воли, но приятно было дышать вольным и свежим воздухом. Удивительно, но справа и слева стояли ряды березок – символы нашей родной страны. Они росли на Украине и Беларуси, России и Латвии…

Росли ели, раскинув щедро в стороны свои лапы, цвели на обочинах желтые цветы, во всю зеленела трава… И хотя с двух сторон охранники ощетинились штыками и вели клыкастых овчарок, мы любовались природой, наслаждались творением Всевышнего…

После того, как мы прошли пару десятков километров по тайге, первые ассоциации красоты природы немного притупились, потому «кишки играли марш», подкашивались ноги от слабости…

К вечеру добрались до «казенного дома».

Нас встретила огромная изгородь с колючей проволокой на верху, увидели вышки и часовых на них, на скорую руку сколоченные бараки, в которых нам предстояло находиться.

Перед воротами загороды нас снова пересчитали и впустили в земное царство невольников, чтобы мы отдались на милость своих «воспитателей» для перевоспитания…

В каждом бараке двойные нары, бочка-печка, посреди узкий проход, – и больше ничего приметного.

Хорошо, что нас поселили в барак, предназначенный для «врагов народа»… Бытовики называли тех, кто в нем обитал, «контриками» и фашистами. Нас это очень коробило…

Выяснилось, что среди обитателей нашего барака я был самый молодой.

Начали выбирать бригадиров. В нашем бараке проходило такое собрание. На повестку дня поставили один главный вопрос. Начали обсуждать между собой, кому доверить эту «должность»…

– Друзья мои, а что нам обсуждать? – поднялся со своего места Василий Петренко. –  Мы за длинную дорогу успели присмотреться друг к другу. Я считаю, что лучшей кандидатуры, чем Иван Руденький, нам и не найти… Он всю дорогу, даже и без избрания, был нашим бригадиром. Теперь мы только должны утвердить его.

– Правильно! – поддержал его историк Кучин. – Он же первый и прекратил ту дурацкую беготню…

– Избрать Руденького! Кто «за» – прошу поднять руки.

Для меня это было большой неожиданностью. Я – бригадир зеков?! И это к лучшему или к худшему? Непонятный страх, замешанный на внутренней радости, охватил меня, и я не знал, как реагировать, как отвечать своим товарищам, многие из которых станут моими друзьями, на их общее решение…

– Чего молчишь, Иван Никитич? Мову отняло? Что скажешь?

Я встал, молча осмотрел всех сидящих, посмотрел почти каждому в глаза, в которых застыло ожидание моего ответа. Воцарилось молчание. Я слышал биение сердца каждого зека, и их молчание говорило о многом. Они затаенно, больше не бросая никаких реплик, смотрели на меня.

– Не ожидал я, друзья, такого. Есть же люди постарше, умудренные опытом, которые руководили людьми, знают, как подойти к каждому, что сказать. У меня только опыт учителя – учил детей.

Молчание. Они уже не смели перебивать меня, отдав бригадирскую мне власть. И мои слова оправдания или пояснения моей молодости в расчет не брались. Что решил коллектив – тому и быть…

– Спасибо за доверие! Постараюсь оправдать его!

– Вот такой ответ мы и ожидали от тебя!

– Мне нужен заместитель. Но у меня есть просьба – его сейчас не выбирать. Время покажет.

Согласны, бригадир! Ты его можешь назначить сам – имеешь такое право.

Вот как поворачивается сюжет моей лагерной жизни. Думаешь одно, а оно совсем по-другому выходит. У нас будет своя республика, своя зона, свои законы и правила. Основанные на человеческих принципах, на честности и порядочности. Поэтому мне нужно изучить всех, без исключения, людей. Чтобы знать, кому можно доверять то или иное дело.. На кого можно положиться в тайном поручении, а на кого и вовсе не надеяться…

Распределили людей на нарах. Ближе всех к себе я определил место для Василия Петренко, за ним – Леонида Абрамовича…

Все голые и разутые. Нужно добиваться у начальства одежды, чтобы потом, когда наступят холода, не замерзли мои «враги народа». Они «спецы» были в своем деле – в литературе и искусстве, в медицине и в армии, люди, как говорят,  от станка и сохи, – где здесь им применить свои знания?

Многие впервые увидели и взяли в руки кирку и лопату, пилу и кувалду…

Прорабы давали на каждый день задания и нормы выработки на участках стройки. Одни пилили лес и складировали бревна, другие – рыли траншеи и котлованы. И каждый из нас должен давать выработку дневной нормы. Сделал норму – получай пайку хлеба весом 600 граммов, не сделал – 300 граммов. А это уже недоедание, дистрофия и – смерть.

На очередном собрании я распределил рабочие группы по особому – чтобы в каждой ячейке был старик, который не в силах выполнить свою норму. За него старались сделать его работу помоложе. Никто не перечил, считали разумным мое предложение – и утвердили его сообща…

К концу смены получалось так, что все до одного выполняли нормы. Хорошо, что прорабы не лезли в наши дела, не брали на заметку каждого в отдельности…

Понемногу я начал входить во «вкус» бригадирской должности. Тут, я считаю, мне пригодился актерский талант или умение играть чужую роль. Я заискивал с начальством, просил обратить на наше нищенское существование, на бытовые условия… Просил их поддержки. Обещали помочь, и они выполняли обещанное…

Мы должны выжить. Мы должны остаться людьми. Раз уж так случилось с нами, мы не должны терять человеческий облик. Не митинговать, не кричать, не спорить… Плетью топор не перешибешь. Мы должны зарекомендовать себя послушными и верноподданными зеками. А потом время покажет, что и к чему… Кивали головами, соглашались со мной как и старики, так и молодежь…

Вечером уставшие и обессиленные мы приходили в свои бараки. Сразу же начинает гудеть огонь в печке, и мы обсушиваем мокрую одежду, обувь… Кто-то раздобыл чайник и готовится чай из лесных и полевых трав – можжевельника и малинника, зверобоя и крушины…

Мне не верится, что у нас сложился, сцементировался крепкий коллектив, и я боюсь, чтобы не сломался, не дай Бог, какой-нибудь винтик, колесико в механизме, – тогда все наши устремления и планы будут напрасны…

Мы отдыхаем, лежа на нарах. Гудят кости, болит спина с непривычки, но на душе спокойно – наши старики держатся молодцом, чувствуя локоть и помощь младшего поколения… Не по них эта каторжная работа, не по них… Они, упав на нары, забылись уже крепким сном. Пусть отдохнут, пусть набираются сил, мы убережем их от волкодавов, постараемся уберечь…

У бочки-печки чего только не наслушаешься, чего только сам не нарассказываешь… Каждый перед тобой – как на ладони. У каждого своя история, свое горе и боль, обида и проклятие. И у всех одно суждение о виноватых – это он, таракан усатый, очкарик Берия, кровожадный Вышинский… Мы говорим, не опасаясь, что среди нас может находиться стукач, завербованный органами. Если что-то всплывет наружу, мы сможем вычислить его…

– Беззаконие и произвол царит на просторах Союза… За одно слово могут отправить сюда, за анекдот, за стихотворение…

– Кучер, – подсаживаюсь я к бывшему преподавателю Киевского университета, – за что «мудрый вождь» дал вам «червонец»?

Профессор подбросил сухую кедровую ветку в огонь, и она вспыхнула ярко и быстро.

– Во время занятий со студентами я, по своей наивности, сказал, что в нашей стране имеются некоторые недостатки… Один студент, которому я поставил «неуд» на экзамене, и шепнул в органы о моей неблагонадежности…

И тут же повернулся ко мне, с присущей ему наивностью, спросил у меня:

– Как вы думаете, Иван Никитович, дадут ли мне возможность, после окончания срока, закончить диссертацию как члену академии?

«Ничего себе вопросик, – подумал я,  раз я бригадир, то и на такие вопросы должен знать ответ – а иначе какой же я бригадир?..»

– А как же… Если, конечно, вы благополучно окончите свой срок и «перевоспитаетесь» за десять лет. Считаю, что обязательно дадут вам возможность закончить свой труд…

– Спасибо, коллега, за моральную поддержку…

А Петру Петровичу перевалило за шестьдесят пять, через десять ему стукнет семьдесят пять. Выдержит ли он этот ад? Но и в этом аду он по-ребячьи мечтал о науке… Побольше бы таких людей! Рядом с ними находиться – счастье, беседовать с ними – более чем…

Трещит огонь в печурке, и мы снова подбрасываем сухое поленце, чтобы огонь был жарче, чтобы мы успели высохнуть, попить чайку, побеседовать по душам.

– А вы, Богатырев, – обращаюсь я к рядом сидящему приземистому человеку, – инженер крупнейшего завода, занимали ответственный пост, имеете открытия… За что вы, Василь Павлович, попали в немилость к бериевским жлобам?

Он кисло улыбается, прикусывает нижнюю губу, щурится, глядя в огонь.

– Я окончил два ВУЗа – Киевский и Свердловский. Да, работал главным инженером на крупном заводе… Курили с друзьями, беседовали о разном. А я возьми, да и расскажи анекдот о вожде. Нашелся стукач, день и ночь снивший, как он сменит меня на моем посту, – сигнал послал в органы… Вот и получил я семь лет, и три поражения в правах…

– Так, может, вы и нам расскажете? Здесь же все свои.

– Нет, нет, – испугался бывший инженер, оглянулся даже, опасаясь, что его и тут подсиживает стукач, – сыт я по горло анекдотами…

«Обжегшись на молоке, на воду дует, – подумал с горечью я, – вот что значит, сломать человека из-за глупости…»

Вот такие преступники, вот такие «враги народа», с которыми я находился рядом. Но были и такие, которые совсем не знали, за что осуждены.

– А меня осудили за то, что я был японским шпионом, – признался черниговский хлебороб. – Возвращаюсь домой, а меня «черный ворон» и дожидается. Взяли меня под руки  в «воронок»… А я в том японском – ни в зуб ногой…

– Ничего, здесь выучишь! – кто-то поддевает, сидящий сзади.

Общий смех. Смеется и сам «японский шпион».

– А я – террорист, – подал голос Иосиф Мелетин – рабочий кузбасского завода. – Взорвался паровой котел от перегрева. Меня обвинили, что я подложил под котел бомбу… Никто не проверял, была та бомба или нет… Били до потери пульса, только чтобы я подписал признание. Я подписал. И вот я тут.

– Ану-ка сядь подальше, а то печурку нам подорвешь! – скомандовал кто-то строгим голосом.

Снова смех, снова рассказы – один анекдотичнее другого.

Диверсанты, террористы, шпионы, воры, посмевшие поднять с земли колосок, подпольщики, члены шпионско-диверсионных групп… Кого только не было среди нас! И как только устояла бедная страна социализма под нашим напором? Уцелела, потому что око вождя всегда начеку, оно видит и все знает, кто «враг народа», а кто его друг…

 

Спецстройка

 

… Жизнь в лагере тянулась строго по расписанию.

Все больше и больше нас нагружали на стройке. И потому вечерами было не до бесед – добраться бы до нар и завалиться спать…

Подъем в семь утра. Завтрак – 200 граммов хлеба, овсяная или перловая каша – две-три ложки, – и на передовую, на лесоповал или на рытьё траншей…

Обед – в 13.00. Пол-литра серой и жиденькой бурды, двести граммов хлебушка, если норму выполняешь, и кашка-сечка крупы, чай… И до 20.00 длится «трудовое перевоспитание».

Домой возвращаемся строго «пятёрками», заложив руки назад. Разговаривать не положено, а если кто подаст голос, конвой заорет «ложись»… И мы падаем то ли в лужу грязной воды, то ли зашиваемся носом в снег…

И снова перед зоной пересчет. И – в очередь. По часам в столовую, чтобы получить свою «паечку» и чаек. Глотаешь это одним махом – и ты уже «сыт по горло» на целых пару часов… Потом урчит в животе, словно  в водосточной трубе. Не музыка – симфония, оратория, апофеоз нашего лагерного счастья…

И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, – все отработано до автоматизма. Мы, словно заведенные механизмы, лишенные души и тела, сердца и мозга. Даже походка стала у нас особенная, лагерная, – идем, будто  крадемся,  боясь, что кто-то может неожиданно выскочить  из-за угла м воткнуть нож в бок…

Вечером не забыть бы прихватить чурочку дровишек, чтобы не погасла в бараке печка-печурочка, чтобы давала всю ночь тепло, – иначе утром не отдерешь бушлат от стенки: не высох, потому и примерз…

Утром на под’ем приходят славные “молотобойцы-чекисты”. У каждого в руке девевянный молоток. Вместо дубинки. Они возобновили тактику издевательства над нами, получая от этого, видимо, наслаждение и удовольствие.

– Подъё-ооом! – зычным голосом объявил откормленный детина-надзиратель, стоя у остывшей уже печки.

Второй раз он не повторяет, не хочет тратить силы. Достаточно и одного раза, чтобы зеки, словно взорвавшаяся пружина, вскочили с нар. Нас сдлвгл ветром сдуло. Мы не успеваем даже протереть глаза после сна, напяливаем на себя бушлаты и телогрейки...

– На выход – без последнего!

Вот тут уже не зевай, здесь поспешай, надо умудриться пулей выбежать-выскочить из барака, потому что у дверей стоят славные сталинские молодчики с колотушками в руках. Зазевался – и получай деревянным молотком по голове. Можешь получить так, что потеряешь сознание и упадешь. А раз упадешь, то новый град ударов обрушится на голову...

Мы помогаем старикам, прикрываем их, берем под руки и почти выносим из барака. Правда, они уже и сами приноровились к скорости, поэтому и отказываются от залишней опеки...

 

... Спецстройка... Огромная, внушительная. Растянулась на несколько квадратных километров. Сотни тысяч зеков колоннами вливаются в траншеи и строительные леса этой махины.

Мы роем траншеи, котлованы – глубиной до десяти метров, в которых будут размещаться подземные секретные цеха и спецсооружения подземных заводов... Другие бригады занимаются укладкой бетона, третьи возводят на фундаменте здания... Все при деле, безработных здесь нет, как и ленивых.

Но и перерабатывать не в наших правилах. Надо беречь силы для выполнения нормы, чтобы иметь пайку пропитания. Среди нас ходит даже  поговорка на эту тему: “Ешь – потей, работай – мерзни...” В переносном, конечно, смысле. Мы уже умеем правильно распределять свои силы, чего, конечно, не скажешь о наших товарищах преклонного возраста. Но у нас золотое правило – немножко делиться своей силой с ними...

На том месте, где была непроходимая тайга, через тройку-пяток лет, а то и раньше, будет создан, построен сверхсекретный объект. Его не будет видно, а будет торчать только одна труба. Рядом раскинутся жилые домики...

Когда надзиратель отходит в сторону, мы налаживаем маленький перекур. Не садимся, не греемся у костра, а стоим и делаем вид, что работаем... Таким образом мы отдыхаем, переводим дыхание...

А я смотрю на стройку, и опять меня посещают неспокойные мысли.

Как же так могло случиться, что народ-победитель такой огромной страны, как Советский Союз, стал заложником и рабом  огромной системы? Собрав воедино разные народы, “на добровольной основе”, конечно же, – система создала колонию, огородив ее колючей проволокой от всего цивилизованного мира...

И мы вынуждены петь хором:

Широка страна моя родная,

много в ней лесов, полей и рек...

Я другой страны такой не знаю,

где так вольно дышит человек...”

Действительно, нигде больше в мире не существует такая страна, где предоставлена возможность вот так дышать таёжным воздухом, радоваться жизни, и радоваться, когда утром тебя не огреют молотом по голове...

 

Я понемногу подковывался в лагерных университетах, начал разбираться в тонкостях лагерной жизни, учился оценивать людей, учил терминологию разговоров и сленг любой категории. Этого требовала сама жизнь, этого требовала моя “внештатная” должность бригадира.

– Эй, бригадир, почему перекур затянулся? – прервал мои мысли охранник. – Ну-ка, за работу!

Стряхнув с себя расслабленность, взглянул на членов бригады. Они еле ворочают лопатами, изредка махают кайлом. Окрик охранника приводит их в чувство, и мы уже снова набираем темп работы, вновь полуэнергично вонзаем свои лопаты в грунт... “Бери меньше, бросай дальше...” Но мы берем и не больше, и не меньше, мы берем положенную норму – и отработанным движением выбрасываем землю на поверхность...

А вечером дышит теплом печурка – мы стараемся поддерживать в ней огонь. Огонь – наше спасение, наш уют, надежда...

Як у поли, та ще при дорози

Выросла калина.

Спородыла молода дивчина

Хоро... Хорошего сына.

Вполголоса, лежа на нарах, поет наш тенор Василь Олифер. Мы молчим, слушаем его песню. Она возвращала нас в то беззаботное время, когда мы были на воле.

Трещат поленцы в печурке, огонь отбрасывает на наши лица красные сполохи, – а мы улетели  отсюда далеко-далеко, за тысячи верст... Хоть в мыслях обниму свою мать и отца, братьев – Павла и Костика, любимую Ольгу... Как тяжело, когда не можешь послать им хотя бы пару строк письмеца, или получить от них послание. Мы отрезаны от мира, от родных, – и только небо звездное над нами, и тайга кругом на сотни и тысячи верст.

 

Ради бомбы

 

Как патриот своей Родины я «героически» трудился на стройке и, «активно» перевоспитывался вместе со своими коллегами. Перевоспитание мое проходило в ведомстве Берии – на возведении того завода, на котором и должны будут производить оружие массового возмездия – атомную бомбу…

Берия по указанию вождя лично штурмовал высоты технического прогресса двадцатого века – строил огромный завод.

Пролетел первый год лагерного заточения…

Пролетел второй год…

На третий перевалило… Много возводилось строек в тайге, а наша почти близилась к завершению. На месте глухой тайги, по которой не ступала нога человека, вырос спецгородок. Рядом с ним, под дикими озерами, была построена подземная громада, над которой возвышалась двухсотметровая труба… Поди, догадайся, что это за труба. Ни один шпион не разведает, для чего она предназначалась.

… Начальники стройки – генерал полковники Иван Петрович Бойко Евгений Самойлович Чернышев – ежедневно и лично проводили осмотр сделанного за сутки. Придирались к каждой мелочи, уточняли и переуточняли каждую деталь, заглядывали в каждую щель, чтобы убедиться в качестве сделанной работы… Недоделок или, не дай Бог, брака, не находили. Не хвалили нас за работу, но и не ругали… И на том, как говорят, спасибо.

А на стройку приходили сотни эшелонов, которые привозили ежедневно металл и стройматериалы, цемент и металлоконструкции… Стройка кипела, бурлила, росла. Страна не скупилась человеческими жизнями, людским здоровьем, уничтожая главное богатство – человеческие ресурсы, интеллект, ум, талант, – все во имя смертельного оружия, во имя сотворения чуда двадцатого столетия… Чтобы все боялись нас, остерегались нападать на нас… Вот тогда заживем, вот тогда построим свое социалистическое счастье и рай на земле…

Каждое утро на стройку двигались сотни и тысячи серых колонн арестантов – мужчин и женщин, пожилых и молодых, которые на правах равноправия с мужчинами стали «строителями великой стройки». Эта колонна, движущаяся на горизонте, напоминала что-то вроде воинов Куликовской или Бородинской битвы, только вместо мечей и пик у них были кирки и лопаты… Но издалека это незаметно. Еще это напоминало библейское строительство Вавилонской башни…

И строили ее разноплеменные народы – русские и украинцы, белорусы и прибалты, татары и немцы Поволжья, народы Кавказа, азиаты, стройбаты и урки, бытовики и воры, – но главное – это «враги народа». Это из них формировался инженерный и конструкторский состав, коллектив монтажников и строителей всех специальностей.

Эта масса народа не знала, да и не хотела знать, что строится их руками, им это было все «до лампочки, до фонаря», они думали лишь об одном – о пайке насущного хлеба… И, стоя на промозглом и пронизывающем все тело ветру, думали об одном – только бы выполнить норму выработки, и за это получить максимальную паечку… И – упаси Бог – не дать нормы и сесть на половинку пайки хлебушка… А это уже прямой путь к…

Об этом не думали, черные мысли отбрасывали в сторону, изо всех сил старались дотянуть до заветного рубежа дня. И тогда уже можно быть уверенным, что проживешь еще день-два, протянешь на заработанной пайке…

Режим в лагере жестокий. Особенно следили, не спускали глаз, с политических узников. Мы словно на мушке снайперской винтовки. За нами слежка, нас подслушивают, за нами наблюдают, к нам засылают «стукачей», чтобы мы выдали себя неосторожным словом, поведением.

Написал письмо – в карцер. Почитал газету в бараке – на заметку. Везде шнырят в поисках крамолы – и тут опричники делают свое дело, отрабатывают свой хлеб. И нигде от них не прячешься, не затаишься…

Чекисты старались в каждую бригаду, за лишнюю пайку супчика, заслать «диверсанта». А он может настучать, и ты получишь дополнительный срок… Ох, как нужно было остерегаться, быть на чеку каждую минуту и секунду, попридержать язык, не высовывать его без надобности…

Да разве способен человек на такое – молчать и не говорить? Животное и то подает голос, когда ему плохо или просит есть… А когда во мне кипит возмущение, гнев, когда я хочу поделиться мыслями с родными, написать стишок любимой, – как совладать с собой, как  заставить себя замолчать?!

Как ни трудно, как ни валила усталость с ног, но мы старались улучить минутку и посидеть возле печки, переброситься словом-другим…

– Никитич, прочитай нам газетку, – просит бетонщик из моей бригады – прораб Киевского метрополитена Дмитрий Костюк, угодивший сюда за одну лишь фразу, что «плохо работает транспорт и цемент доставляется несвоевременно». – Может, что интересное услышим…

– А что ты хочешь услышать, Дмитрий Савельевич?

– А хотя бы о том, когда для нас выйдет амнистия… Сидим, а не знаем, за что…

– Неправда, – вздыхает рядом Сергей Плотников – черниговский колхозник, – Сталин знает, за что тебя посадили…

И я читаю все же газету. На Камчатке рыбаки перевыполнили план по ловле рыбы, построены новые города и поселки, школы и больницы… Экономика страны набирает темп, семимильными шагами движется к светлому будущему. Слова пустые, ничего не значащие. В центре Москвы поймали шпиона, и через него раскрыта целая сеть «врагов народа». Смерть изменникам родины!...

Рядом со мной сидят седовласые старики, академики, люди с высшим образованием. Они слушали текст, что я читал, и на их лице не было ни интереса, ни удивления. Они знали цену «правдинских» слов, и знали, для «кого» предназначались строчки передовиц и статей, а тем более фельетонов о конкретных людях… Фельетон – как приговор. Как указание чекистам к действию.

– Атас! – подает голос наблюдатель, и я быстро прячу газету под дно печурки.

В барак заходит несколько человек, пристально всматриваются в каждого зека. Мы сидим молча, не шевелясь. Мы не испугались их прихода, потому что не было причин их испугаться…

– По какому поводу митинг, друзья «враги народа»? – качается на носках длинный, как жердь, охранник Петр Иванов. – Против кого выступаете?

Поднявшись с места, поясняю чекистам:

– Греемся мы у печки. Трудный день был сегодня на стройке. Промокли, сушимся…

– Ну-ну, – хмыкнул он, проведя языком по верхней губе, – а это мы проверим, чем вы занимаетесь…

Он подошел к крайним нарам. Разорвал подушку, сбросил на пол матрас, перетряс его, щупая руками каждый квадратный сантиметр… Потом  подошел к моим нарам, сделал то же самое. Навели шмон, что называется… Какую крамолу они искали, неизвестно. Листовки? Для кого? Для самих себя? Так мы и без листовок знаем свое положение. Письма, воззвания, тетради с записями, что?..

Никто нам не даст ответ на наши вопросы. А мы их и не задаем… Что в пустую бочку говорить, то и к ним обращаться.

Они ушли, а мы еще сидим. Знаем, что в тот же вечер они не наведаются к нам, поэтому продолжаем дискуссии, разговоры… Спрашивают у меня о многих вещах, проверяют свои предположения. Называют меня то «учителем», то «бригадиром»… Как могу, стараюсь отвечать правдиво, честно, не кривя душой… За это, наверное, они и уважают меня, считаются со мной.

– Учитель, мы знаем, что ты пишешь стихи, – наклоняется ко мне Петренко, – потому что бормочешь что-то про себя. Прочитай что-нибудь… Муторно на душе. Развесели.

– Я же не комедиант, чтобы веселить… Но, раз просите, кое-что прочту. О своей Родине…

Я верил Революции Большой,

Когда поднялись все народы,

Когда наш мир, окрыленный мечтой,

В далекие семнадцатые годы…

Но власть не удержали мы тогда –

Ее похитил у нас тираны,

А правду и свободу навсегда

Мы потеряли, как другие страны…

Я не забуду тех тридцатых лет,

Когда от голода, разрухи умирали,

Когда за нами шел кровавый след,

Когда «врагов народа» убивали…

И не забуду тех военных лет,

Когда страну мы кровушкой залили,

И потеряли нации огромной цвет

Во имя нашей с вами тирании…

Она убила Правду и Любовь,

Изгнала Бога, Веру, Состраданье…

И заковала в цепи страну вновь,

обрекши нас на долгие страданья…

Подняться снова, родная ты должна,

Избавиться от мрака, нищеты и заточенья…

Ты же ведь могучая и сильная страна!

Тебе – наш разум, сила, вдохновенье!

Я замолк. Я не ждал от своих однолагерников ни похвалы, ни похвалы, ни осуждения, ни критики. Я знал, что академики от науки, тем более, люди пишущие, творческие имели свое суждение по поводу моих строчек. И я согласен с ними – до настоящей поэзии мне далеко, строчки неуклюжие, сбиваюсь с ритмы и не отточенные рифмы… Все так, все так… Но я ничего не мог поделать с тем. что те строчки стучались в мое сердце, будоражили его, и я вынужден был выпустить стихи «на волю»… Не чекист же я какой-нибудь, старающийся отправить свободомыслие в заточение…

И, с другой стороны, стихи о Родине предназначались не для их слуха. Они это прекрасно понимали. Поэтому от них я не услышал ни единого слова. А если бы и сказали, что это хорошие стихи, я бы им не поверил… Я уже научился различать хорошее и плохое, могу отличить фальшь от подделки, –  поэтому  единственное, чего мне не хватало, так это на практике претворить эти знания в жизнь… Ничего, время пройдет, и я научусь писать стихи. А в этом мне помогут люди, сведущие в этом…

Когда мы укладывались на нары, ко мне подошел Константин Симоненко, наклонился к изголовью, прошептал:

– Мне мой родственник передал гимн зеков, которые томятся в Горлаге, на Цементстрое. Я его никому не показывал, опасаясь чекистов. Прочти, и напиши для нас гимн… Ребята очень просили.

Он подал мне обыкновенную свирель. В ней и находилась свернутая в трубочку бумажка из школьной тетради. Он быстро отошел от меня, стараясь не привлекать внимания…

 

… Начальники стройки очень нуждались в профессиональных строителях. Они беседовали с каждым, выясняя их способности. Записывали фамилии в блокнот. Таким образом, формировались бригады из инженеров и архитекторов, конструкторов и механиков…

Такие бригады делали главные узлы  на стройке. Не знаю, почему, но и моя фамилия попала в блокнот Бойко. Он, разговаривая со мной, уточнил, кем я был до лагеря. Ответил честно, что специальности строителя не имею, что я только простой учитель. Но, тем не менее, он записал мою фамилию. Как выяснилось позже, он включил меня в бригаду «спецов». Каким я оказался спецом, до моего ума не доходило…

А однажды пришел в барак молоденький охранник с винтовкой на плече, скомандовал-спросил:

– Иван Руденький! Есть такой у вас?

– Есть! – откликнулся я со своих нар. – Что случилось?

Когда я подошел к нему, он пояснил причину своего прихода:

– Мне приказано вас отвести на стройку, в котельную…

– В какую котельную? – удивился я, думая, что солдатик что-то напутал.

– Работать в котельную – в третью смену. Вас ожидает там спец, расскажет, что к чему…

«Чудеса, – размышлял я дорогой, – я в котельной смыслю, как в авиации…»

Конвоир – Иван Зайков – всю дорогу молчал, вел меня одного по указанному маршруту.

Вокруг непроглядная темень, ни луны, ни звезд на небе… Серое небо, неприветливое. Ветер завывает в вершинах высоких сосен, перебегает на кустарники – и они шевелятся, словно живые люди… Не знаю, как молоденький солдатик, а мне было жутко идти впереди его… Он наталкивался на меня, не видя меня, без злобы говорил:

– Не останавливайтесь… Нам нельзя опаздывать.

Вон уже видны огни стройки. Мы поднялись на второй этаж здания, и конвоир подвел меня до дверей. Открыл их, пропустил меня вперед.

Гудели двигатели, дрожал пол… На манометрах, прикрепленным к котлам, колебались стрелки…

– А, Руденький, – вскинул радостно руки незнакомый мне человек. – Будем знакомы. Меня зовут Владимир Перепеча.  Я должен обучить тебя за смену, как пользоваться этими приборами. Пройдешь, так сказать, ликбез…

Он подготовил для меня толстую тетрадь. Дал карандаш, сказал, чтобы я приготовился записывать то, о чем будет говорить… Голос у него громкий, поэтому я отчетливо слышал, что он диктовал мне…

– Котел паровой – парогенератор – теплообменный агрегат для выработки пара под давлением, которое выше атмосферного. Парообразование в котле происходит под воздействием тепла горячих газов, которые образуются при сгорании топлива. В СССР созданы паровые котлы паропродуктивностью 1600 тонн в час для работы в блоке с турбиной мощностью…

Я подробно записывал, стараясь не пропустить ни единого слова, его инструкцию. Из меня должен был получиться контрольный оператор котельной. Три раза я работал вместе с Перепечей. На четвертый он сказал мне:

– Ты все освоил. Теперь тебе наставник не нужен. Желаю успеха!

Он пожал мне руку, и тут же  удалился, пошел в свой барак.

И так каждую ночь – в определенное время приходит ко мне конвоир, толкает молча в плечо:

– Подымайтесь!

И опять ночь, и опять мы натыкаемся друг на друга. Приходим за полчаса раньше, чтобы оператор успел сдать мне свою смену.

Я сижу за столом, записываю данные в журнал котельной, сверяю с другими цифрами. Слежу за приборами, наблюдаю их работу… Конвоир сидит вдалеке от меня, прислонившись спиной к стене. Мне жутко хочется написать задуманное, личное, но опасаюсь, что конвоир наблюдает за каждым моим движением, следит, что я делаю или пишу…

Подхожу к нему, сонному и разомлевшему, ласково говорю:

– Ванечка, положи свою винтовку под голову, ложись отдохни… Никуда я отсюда не сбегу, да и некуда в этой тайге бежать… Ложись, дорогой, поспи…

Он, безусый, понимает меня, доверяет мне во всем. Сонно улыбается, и его голова склоняется на самодельную подушку… Через минуту он весь во власти юношеского сна.

А в другой раз я прошу его, чтобы он принес мне газетку. Прочитаю, а потом ему и рассказываю, о чем написано, поясняю текст… Он уже привык ко мне, спокойно чувствует мое присутствие. Успевает подремать, а я написать несколько строчек…

У меня большая радость! У меня праздник! Из родной Украины пришла весточка. Родители прислали мне коротенькое письмо. На полстранички, но я не находил себе места, чуть ли не плясал от восторга. Дошло! Дошло до меня письмо! И я им напишу столько же, что жив, здоров, того и им желаю… Поправился отец, уже ходит. Живы Павел и Костя, Ольга передает привет, обещает написать мне…

Много ли человеку нужно для счастья? Всего лишь несколько строчек. И в моем бараке стало светлее, и тайга из нелюдимой превратилась в неописуемую красоту, и закат солнца я начал замечать… Господи, спасибо Тебе за такие подарки!

А следом и посылочка пришла. А в ней кусок сала, кольцо колбасы. Только понюхав это, у меня сразу же закружилась голова. Сразу представил родную Украину, своих родных, сельчан… А когда еще и попробовал, то это был верх моего блаженства и удовольствия. После баланды и кислой каши эти деликатесы ни с чем в мире не сравнить.

На всех не хватило, но самых своих преданных друзей, пожилых академиков и писателей,  угостил мамиными присмаками. У них на глазах стояли слезы. А я радовался, что доставил им минуты счастливых мгновений…

А ночью мне снился родной край, отец и мать, и я явственно слышал их голоса, помнил, как они сочувственно смотрели на меня. У них в руках была посылка, и они клали туда угощение для своего сына…

 

Эхо любви

 

Неожиданно в конце года меня пригласили к начальнику лагеря – полковнику Григорию Ивановичу Кириллову.

У него сидел начальник режима – Зигатулин, опер и «кум».

Попросили присесть на стул, стоящий в метре от стола. Еще стоя у порога, я приметил на столе лежащий конверт. Мне показалось, что это было мое письмо…

«Перехватили, – сразу мелькнула мысль в голове, – нашли что-то вопиющее, незаконное…»

– До нас, Иван Никитич, доходят слухи, что вы проводите в лагере и бригаде антисоветскую пропаганду, – произнес тихо оперативный  уполномоченный –  майор Сергей Никоненков. – Так ли это?

– Я читаю советские газеты, в том числе и «Правду». А в ней написана только правда – и больше ничего, – ответил я спокойно, глядя ему в глаза.

– Допустим. Да, там оптимистическая правда. Но откуда, скажите, у вас берется пессимизм и уныние? Ваше письмо в стихотворной форме, видимо, вашей невесте, пронизано такими упадническими настроениями, что диву просто даешься… Что, вам здесь плохо живется? Истязают вас здесь? Работаете в котельной, в теплом месте, спасибо должны говорить, а вы слезы льете. Что подумают там, на вашей Родине?!

Из моих грудей вырвался тяжелый вздох. Старое повторяется сызнова…

– У нас в стране гарантирована тайна переписки – в Конституции об этом оговорено. А вскрывать чужие конверты, тем более, любовные письма, непорядочно и подло. Это – нарушение закона.

Думал, что он взорвется и ударит кулаком по столу, но, к моему удивлению, Никоненков ответил более чем спокойно:

– Мы знаем эти законы. А вот за вашу дерзость мы имеем право лишить вас возможности переписки. На полгода. Каково?

Пожав плечами, глядя так же спокойно на него, промолвил:

– Я обжалую ваше решение прокурору области и начальнику стройки, на объектах которого я тружусь. И тружусь неплохо!

– У вас есть на это право, – глухо буркнул опер. – Вы свободны!..

На столе этих слуг режима осталось письмо с моим стихотворением к Ольге Ивановне. И неважно, что они оставили его себе, пусть читают, пусть даже переписывают, посылая от своего имени своим любовницам или женам…

Я же его помнил наизусть. Я его потом переписал и переслал через вольнонаемных. Вот оно, стихотворение…

               Любимой

Из далей суровых Уральского края,

где древние горы глядят в небосклон, –

От чистого сердца тебе посылаю

Горячий привет и  поклон…

В ту сторону солнце, где ищет покоя,

Где вечером рдеет румяный закат.

В надежде увидеть мне что-то родное,

страдает, бросая нежности взгляд.

Но небо и горы, и даль безучастны

К тому, что хотели б увидеть глаза.

И пристальный взор остается напрасным,

И горькая каплет слеза…

Лишь думы толпятся большой вереницей,

Мечты лишь несутся волной, –

И я, превратившийся в быструю птицу,

Лечу повидаться с тобой…

Скажи: обо мне ты хоть раз вспоминала?

Взглянула хоть раз ли в ту сторону ты,

Где я, где находятся дебри Урала –

Его вековые хребты?

Из  далей суровых далекого края,

Где высятся горы – свидетели лет, –

От чистого сердца тебе посылаю

Поклон, поцелуй и привет!..

Я научился писать буквы, словно маковые зернышки.

И  научился прятать листочки бумаги с моими стихами и заметками…

 

                        Часть третья

 

Удары судьбы

 

Как я говорил раньше – не везет, не везет, а потом как… не повезет… Это обо мне. Это о моей судьбине.

С какими радужными мечтами я работал учителем! Какие планы строил! Учиться мечтал, хотел стать человеком, который в совершенстве мог владеть пером и излагать на бумагу сокровенные мысли своих героев, восхвалять талантливых людей моей родной Украины…

Споткнулся… Вернее, подножку подставили, в грязь лицом положили, прижали к земле грязным сапогом советской системы. Но человек и в минуты самого великого отчаяния верит в чудо, молит Бога совершить его…

И на том далеком, оторванном от всего мира, острове, с Уральскими хребтами, я хранил светлый образ своей невесты. Не просто девушки, которую любил, с которой встречался, а не-вес-ты! А это обязывало ко многому. Она должна была дожидаться своего жениха, наполовину мужа, не смотря ни на что, а я обязан был жить со светлой мечтой о нашем соединении, о соединении наших сердец… Тем более слова, сказанные ею, и день и ночь светлым колокольчиком звенели в моей памяти: «Люблю! Навечно! Несмотря ни на что! И никогда не изменю тебе, мой любимый учитель!..»

Эти слова и давали мне тот заряд уверенности и бодрости, веры в наше счастье, – и потому я стойко переносил промозглые вьюги и ветры, грелся ее словами в гнилом болоте, стоя по пояс в вонючей воде, превозмогал боль, долбя кайлом мерзлую на несколько метров землю… Выстою, выстою, во что бы ни стало выстою…

        Колючие вьюги  Гулага – холоднее не найти мне места…

Но сердце  лютый холод мне не  остудит никогда…

Люблю ли я тебя, моя любимая, моя прекрасная  невеста?

Я отвечаю сердцем изболевшим  – да! да! да!..

Шаг – слово, три шага – предложение… Строчки ложились на невидимую бумагу, и я не замечал дороги, а метры превращались в ямбы и хореи, ритм шага соответствовал размеру стиха… А стихи я писал только ей, своей Ольге, Ольге Ивановне Момот…

У меня опять радостное событие! Брат Костя прислал мне письмо. Мне показалось, что его даже не вскрывали цензоры, или они так умело то делали, что и не заметишь? Я конверт не вскрывал, оттягивал, как мог, радость встречи с родными, и сладость предчувствия радостных переживаний согревала мое сердце…

Опять мне в третью смену. Опять меня ведет дорогой рядовой Николай Климович, а я согреваю себя мыслью: «Вот приду, сяду около манометров, «уложу» Коленьку на топчан (он уже привык ко мне, мы почти с ним друзья), а сам усядусь за стол… Вот тогда и вскрою конверт. И буду читать под гудение турбин и печей долгожданные строки…»

Климович, прислонившись к стене, дремлет или спит. За окном темень. Стрелки манометров, еле вздрагивая, выдают мне информацию о состоянии работы котельной…

Аккуратно, боясь разорвать его неправильно, засовываю огрызок карандаша в щелочку, медленно тяну его, отделяя «треугольник» от квадратного конверта. Слегка дрожат руки, покалывает в виски… Достаю из конверта двойной листок из школьной тетради. Бумага в клеточку. Исписаны все четыре страницы…

«Дорогой мой братишка!

Дорогой мой Ванечка! Кланяется тебе вся наша семья, родичи, соседи…

Как ты там? У нас все хорошо. Здоровье отца понемногу улучшается, и мать себя чувствует хорошо. Год для нас был хороший. Посеяли много, и собрали хороший урожай… Думаем собрать тебе посылочку и прислать к Новому году.

Раньше мы не хотели тебе писать, оберегая твое здоровье, но я думаю, что ты должен это знать. Узнать от меня.

Наберись мужества и терпения. Ты сильный, я знаю, и поэтому отнесись к тому, что я сообщу, со всей стойкостью и пониманием…

Я о твоей Ольге – твоей невесте.

К сожалению, бывшей твоей невесте…

«Умерла?! Какое несчастье постигло ее? – Обожгла сразу же меня такая мысль, и похолодело у меня все внутри. – Что случилось?!»

«… К  сожалению, бывшей твоей невесте.

Ровно через год, как вы разлучились с ней, она вышла замуж…

« Как – замуж?! Она же клялась в верной любви, никогда не предать меня и не изменить мне. Что-то напутал мой брат, что-то не связывается у него, не стыковывается. Моя Ольга – чужая жена? Да быть такого не может!..»

Я знаю, мне рассказывала старшая ее сестра Татьяна… Родители, близкие подруги, ежедневно внушали ей, что ты никогда не вернешься домой. А если и вернешься, то таким, как вернулся Алексей или дядя Саша… Одна Татьяна уговаривала ее не совершать непоправимую глупость, но Ольга, казалось, ничего не слышала…

Встречая меня на улице, она ничего не говорила, только плакала. Я думаю, что ей это решение далось нелегко. И я не мог ее винить ни в чем. Десять лет, которые ты будешь отсутствовать, она бы не вынесла… Есть же человеческая физиология, здоровое желание рожать, растить детей и внуков… Прости, конечно, что добавляю еще больше горечи в эту историю. Легко со стороны смотреть на это…

Не знаю, как ты отнесешься к этому, как перенесешь мое сообщение, которое мы хотели держать в секрете. Нет, это не секрет. Ты должен это знать. И распоряжаться своей судьбой по своему усмотрению…

Я отложил письмо в сторону. Ожидал радости от письма, а получилось… Горе – не горе, трагедия – не трагедия… Просто очередной удар судьбы. Цепная реакция… Мою судьбу поломали опричники, так рикошетом и по Ольгиной жизни проехались. Им же нет дела до того, что существует в мире любовь, человеческие отношения, обязанности друг перед другом, что есть у каждого из нас душа и сердце…

Охранник мой дремлет, и он далек от моего настроения, от моего горя, от моей любви, которая жила в моей душе к Ольге… Пусть ему снятся сладкие сны, и пусть он еще долго не просыпается, чтобы я побыл в одиночестве…

Письмо лежит передо мной, а сердце гулко стучит в моей груди – «чи-тай, чи-тай!..»

«Свадьба была грустная… И не только потому, что все время Ольга была в слезах, а оттого, что все знали, что на месте ее жениха должен быть ты…

Как близкого  соседа пригласили и меня. Не мог я не пойти. Мне было интересно, как Ольга будет чувствовать себя на этой свадьбе.

Подвыпившие мужики начали тебя вспоминать, даже тост предложили за тебя, будто ты сидишь среди нас. Тогда невеста зарыдала, выбежала из-за стола, на улице дала волю своим слезам…

Ольга после свадьбы не вынесла нервного потрясения, слегла в больницу.

А еще позже и муж ее заболел, и долго не могли определить его болезнь. Бабушки шептались между собой: «Это ее Бог покарал за предательство и грех… Не надо было давать обещания учителю. А раз дала, то нужно было и дожидаться его…»

Я восхищался образами жен-декабристов – Волконской, Трубецкой, Анненковой и другими, которые не побоялись трудностей, и пошли вслед за своими мужьями в Сибирь. В душе я мечтал, что и моя Ольга могла это сделать. Работали у нас и вольнонаемные люди, нашлась бы работа и для нее. А остальное уже неважно, главное, что мы были бы вместе…

Стало грустно, что моя невеста оказалась не такой. И что слова, которые она произносила в порыве счастья и любви, оказались лишь пустым звуком…

Нашей огромной любви горела свеча,

мы несли ее сквозь дожди и пургу…

Замуж вышла ты, конечно же, сгоряча,

но глупость твою простить не смогу…

Слова приходили ко мне, но они уже были безжизненными, вялыми, не пропущенные через мое сердце.  Они звучали как эхо в глухом лесу, как отголосок того времени… Мне нужно было выстоять, не поддаваться тому минорному настроению, которое овладело мной, а собрать в кулак свою волю и силу, наступить, как говорят, своей собственной песне-любви на горло, и думать о будущем…

«Она сказала, что со временем напишет тебе, всё объяснит… Спрашивала разрешения у тебя, можно ли тебе  написать…

Так что держись, постарайся выстоять, найти в себе силы не отчаиваться, потому что ты уже больше половины прошел того пути, что тебе присудили. Я думаю, что ты честно трудишься на стройках социализма, что показываешь пример в труде, – и в скором времени мы увидим тебя на пороге нашей хаты…»

«Это Костя для опричников приписку сделал, молодчина, разбирается в жизни. Может, из-за этого и не выбросили цензоры письмо в мусорный ящик…»

На душе противно, но, как говорил брат Алексей, жить можно и нужно.

Перемелется все, мука будет, а вот муки лагеря будут продолжаться…

 

1953-й год…

Испытана водородная бомба. Монополия Америки была ликвидирована, и теперь вождь чувствовал себя спокойно. После этого он даже надумался из стран Восточной Европы, которые попали «под его освобождение», сотворить Федерацию… Но Югославия резко воспротивилась. Пришлось порвать с Тито все связи…

Уничтожение собственного народа продолжалось с еще большей силой.

Строительство спецстройки подходило к завершению.

Бригаду спецов, в которой я трудился, срочно потребовалось перебросить на другую, такую же, секретную стройку.

Каждого члена нашей бригады просвечивали чуть ли ни рентгеном – мы все проходили через оперативный отдел.

Опера нас долго инструктировали, вдалбливали в голову, что мы никому не должны говорить, что у нас за работа и что мы будем строить. Иначе…

– Иначе добавим вам еще по двадцать пять, – цедил сквозь зубы суровый опер – «кум», давая нам каждому бумагу, тыкал пальцем в конец листа: – Распишись…

Мы послушно расписывались.

– Гробовое молчание! Попробуйте, пикните где-нибудь! – требовал он. – Даже на том свете вы обязаны молчать. Всем понятно?

Мы все отвечали утвердительно.

Погрузили нас на четыре грузовика, и мы отправились в ночную темень. Даже не знали наши друзья, что мы их оставляем. Успел шепнуть «певцу», что нас перебрасывают – и все…

 

Через сутки мы прибыли на новый объект. Такая же стройка, такого же предназначения, типовая и огромная.

На следующий день нашей бригаде поручили провести монтаж электростанции и котлов. И снова началась ударная вахта до изнеможения, за здорово живешь, хорошо еще, если отделаешься одним пинком под зад, – могло быть и хуже… Ухо держишь остро, потому что знаешь, что за тобой следят зоркие глаза «оперов» и «кумовьев», охранников и надзирателей… Ты – под «расстрелом», ты – под рентгеном… Кажется, отслеживают твой каждый вздох, даже мысли… Боишься не только чекистов, а и своих товарищей, потому что они новые, только что включенные в бригаду, и что из себя представляет каждый из них, не знает никто…

И здесь, как и на предыдущей стройке,, ежедневно шли и шли десятки эшелонов, вагоны которых загружены металлом и строительными материалами, цементом и котлами, какими-то железяками и приборами… МВД и МГБ  под патронажем своего папы Берии гнали и гнали сюда рабов со всех республик необъятной страны, словно нас и объединил Сталин для этой главной работы – создавать атомную бомбу…

 

Бригаду спецов разместили в отдельном бараке, где находились такие же «спецы» из «врагов народа». Мы выполняли самые ответственные работы и процессы на стройке, собирали самые ответственные узлы, и потому были на особом счету  у чекистов – более пристальном их внимании.

Мы трудились «по-ударному» даже в неволе, в недрах советской каторги, работали честно и добросовестно, о чем знало и подтверждало наше трудовое стремление начальство стройки.

Не раз ко мне подходили начальники стройки – полковники Петренко и Симонов, приглядывались, как я работаю, спрашивали даже совета, как лучше выполнить ту или иную работу.

Однажды утром неожиданно объявили, что собирается совет бригад.

Мы собрались в строительном отсеке, без крыши над головой. Моросил дождь, и мы, ежась, стояли, ожидая следующих команд. Леня Богуславский, видя мое настроение, успокаивал:

– Да брось ты переживать, дружище Иван, выкрутимся… Хуже уже быть не может.

– И не говори, Лёня…

Владислав Петренко, набросил на голову накидку военного плаща, поднялся на гору из бетонных плит. Окинул всех взглядом.

– Я не буду вас называть «врагами народа». Я буду обращаться к вам, как к представителям рабочего коллектива. Товарищи! Нам нужно избрать рабочий актив. У нас несколько десятков бригад. Прибыли последние десять бригад, и не выбран руководитель и организатор. У меня есть предложение. Среди вас есть молодой и энергичный, грамотный и трудолюбивый спец. Это – Иван Никитович Руденький. Предлагаю его избрать на эту должность, а вы должны поддержать меня. Кто «за»?

Я не знал, сколько поднято было рук, я смотрел в это время в землю, не ожидая такого предложения. Кто-то толкнул меня легонько под бок, как бы поддерживая или поздравляя меня…

– Руденький, выйдите, покажитесь перед всем народом…

Перебирая ватными ногами, я медленно пошел к возвышению. Мне даже руку подал начальник стройки. Я стал рядом с ним, посмотрел на изможденных трудом людей, которые безразлично смотрели на меня. Мне от такого назначения было «ни холодно, ни жарко…»

– Спасибо за доверие, – с трудом я выжал из себя три слова…

 Больше я не знал, что надо говорить, и надо ли говорить что-нибудь вообще…

Петренко потряс мою грязную руку, посмотрел в глаза. В его взгляде я прочел не то радость, не то надежду, – но впервые за шесть лет каторги я встретился с человеческим взглядом представителя власти. А это кое-что означало…

В мою задачу входило обеспечение бригад работой, строго придерживаться нормирования их труда. Еще я должен был следить за тем, чтобы не было простоев по вине прорабов вольнонаемных и, главное, обеспечение зэков заслуженной ими пайкой. Полная пайка – это жизнь, это – отдельная единица рабочей силы. А главная задача каждого зэка – выжить, вернуться домой.

Каких трудов мне стоило добиться, чтобы каждая бригада получала полное довольствие на кухне, чтобы прорабы не увеличивали  нормы выработки.

Вечерами мы, бригадиры, собирались на трудовые «пятиминутки», чтобы определить план работы на утро и следующий день. Нам разрешалось это, потому что мы были уже «маленькое начальство», на нас опирались руководители стройки… Мы уже знали о каждом все-все, и наши «шпионы» приглядывались к каждому бригадиру. Если за ним не водилось никаких грехов, если он не связан был тайными узами с операми, не доносил на своих товарищей, он автоматически включался в нашу ударную группу…

Но мы использовали наши заседания в ином направлении. Мы вели беседы о разных сторонах нашей жизни – и о политике, и о международном положении. И я, и другие, кто был немного «подкован», рассказывали истинное положение вещей, которое царило в нашей стране…

– Друзья мои! – тихо обратился я к бригадирам, а их было девять человек и несколько их заместителей, так что набралось более двадцати человек. – У меня есть для вас сообщение. Друзья, такие же «враги народа», как и мы, передают нам привет. В мои руки попал гимн норильских повстанцев. Он был написан в барже, которая следовала из Норильска в Красноярск. Этапировали полторы тысячи человек – активных участников Норильского восстания. Мелодией этого гимна явилась мелодия песни Украинской Повстанческой Армии. Помните – «Мов той олень, що загнаній в болото». Гимн написан в этом году. Я зачитаю вам весь текст…

Люди нахмурились. Не все знали, что в лагерях Норильска зэки не выдержали нечеловеческих пыток и восстали против режима… Это было для них в новинку…

Не страшны нам тиранства большевизма,

Мы знали горе свыше всяких мер.

Известны нам все ужасы чекизма

И плач людей на землях СССР.

Познали мы застенки заключенья

И лагеря, где каждый жертвой был.

Расстрел безвинных в зоне оцепленья

Ответным воплем тундру разбудил.

Мы заявили всей орде кремлевской

Святой протест насилию и злу.

И черный флаг с кровавою полоской

Псов на цепь взять приказывал Кремлю.

Мы встали рядом брат около брата

За право жить без тюрем и цепей.

Напрасно смерть дышала с автоматов

И псы рычали в ярости своей.

Нас не сломить рукой раба-солдата

Свободы клич сгибает сталь штыков.

И не сдержать кровавым водопадом

Растущий гнев антибольшевиков.

В крови зэка омылась наша слава

В режимных зонах Горных лагерей.

Из тьмы встает свободная держава.

Огни Норильска не погаснут в ней…

Дыханье жертв Комиссии московской

Мы возродим, напомнив о себе,

И черный флаг с кровавою полоской

Нам путь осветит в праведной борьбе.

 Молчат бригадиры, чернее тучи их изможденные лица. Вижу, как сжались у них кулаки. И я свой сжал, поднял около правого плеча. Моему примеру последовали и другие – не сговариваясь, только увидев мой жест протеста сталинскому режиму.

– Нам нужен свой гимн, – высказывает свое мнение бригадир бетонщиков.

– Будет такой гимн, – отвечаю тихо, встретившись с его взглядом.

 

С единой судьбой

 

В каждом бараке «оперы» старались насадить стукачей с уголовников, и даже из «политиков», которые за пайку хлеба предавали своих товарищей. Мы, зная друг друга, держались сплоченно, но не демонстрировали это. Только взгляды, только условленные жесты – и никаких слов или возгласов.

Они обычно начинали свои «заходы» с неожиданных возмущенных  реплик, чтобы вызвать поддержку со стороны наивных:

– Да когда это закончится? За пайку корячишься, а у тебя и ее отнимают… Что за жизнь у нас? И разве это жизнь? Вот какую судьбу нам уготовил Сталин и Берия…

Хитрые глазки у провокатора бегают в разные стороны, он ожидает поддержки, старается втянуть в дискуссию «врагов народа», но в ответ молчание…

– Да будь проклят  Сталин, что загнал меня сюда в болото!

Мы перемаргиваемся – да, подосланный. Проучить надо…

– Правильно! – неожиданно поддержал его один из наших бригадиров Василий Богатырев ростом под два метра. – Так его, растуды твою мать!

Провокатор не видел, что Василь нес в руках парашу. Он и вылил все содержимое ему на голову…

Все до одного хохочут, а незнакомец, отряхиваясь от наших испражнений, пулей вылетает в открытую дверь. Одно, что вонище распространилось по бараку, но мы народ привычный, выдержим, а провокаторам и сексотам будет неповадно заглядывать к нам «в гости»…

Но это было легкое наказание. Было, что натягивали «усмирительную рубашку», – ложили на пол, отводили до хруста костей руки в сторону… И отпускали. Человек уходил живой, но и не протягивал долго… Закон – тайга, медведь – начальник… Каждому – по заслугам, каждый из них получал то, что и хотел…

Работали вместе с нами, вернее, тянули срок, люди разных национальностей и народов. И в большинстве своем это были прекрасные специалисты, чуткие и отзывчивые люди. Со многими я подружился, и остались они друзьями на всю жизнь…

Помню, как подошел ко мне Василий Горобец из Гомеля. Улыбчивое лицо, волосы – цвета пшеничной соломы, в глазах искорки доброты и доверчивости. Смотрит на меня, спрашивает:

– Иван Никитич, а что это ты все время про себя шепчешь, и рукой взмахиваешь, словно дирижируешь оркестром? Музыкант?

Он почти ровесник мой, работает слесарем-монтажником, специалист высокого класса. Перекуривает, и ему не с кем переброситься словом, меня зацепил, зная, что я не отмахнусь от него.

– Да, Вася, музыкант… И мысленно пишу оперу.

– В самом деле? – он перестал улыбаться, внимательно посмотрел на меня.

– Да, пишу оперуполномоченному текст, чтобы мне срок продлили на лет пять… А ты себе не хочешь продлить?

В моем взгляде строгость и затаенность.

Опять недоумевает, рукавицу к носу подносит, прищурился, глядя на меня. Ждет пояснений. Не рад, наверное, что зацепил меня.

Тогда я, с трудом сдерживая смех, спрашиваю:

– Испугался? Да шучу, это шутки у меня такие…

Он вздохнул с облегчением, ожидая дальнейших пояснений.

– Писать на бумаге мне запрещено, вот я и слагаю мысленно строчки, печатаю их в уме.

– Так это ты читаешь вечерами стихи возле печки?

– Да, я. Хочешь, приходи к нам в барак, послушай.

– Приду. Спасибо за приглашение.

Бригада белорусов работала слаженно, никогда на них не было нареканий со стороны начальства.

Как и на бригаду, в которой работал эстонец Лукаусус. Эстонцы между собой говорили на своем языке, но когда к ним кто-то подходил, переходили на русский. Лукаусус работал плотником, как и его друзья.

Но больше всех мне понравился немец с Поволжья Франц Тшорн. Он руководил бригадой монтажников на возведении реакторов. До этого работал главным инженером предприятия.

– Гутен Таг, Иван! – каждое утро он приветствовал меня, когда мы выходили на работу.

– Гутен Таг, Франц! – отвечал я ему. – Wie du gest? (Как дела?)

– Ты знаешь немецкий? – удивился тогда при первой встрече Франц.

– Да, немного. Я люблю поэзию Гёте и Шиллера…

И прочитал я ему из Фридриха Шиллера «Из оды «Другу»:

Freude heis die starke Feder

In der ewiegen Natur?

Freude, Freude, treibt die Rader

In der groben Weltenuhr…

– Так у тебя же прекрасное произношение, Иван! И где ты научился немецкому языку – в институте?

– Нет, учительница в школе была хорошая.

С той первой встречи мы и подружились с ним. Почти каждый вечер встречались, когда была такая возможность. Я старался говорить с ним на его родном языке, совершенствуя свои познания.

Франц проводил со своими друзьями ювелирную работу по подгонке пробок на котлах, которые удерживали выброс пара. Начальник стройки, доверяя его бригаде такую работу, не сомневался в том, что работа будет сделана на «отлично».

Когда проводили совещания бригадиров, мы всегда сидели рядом с ним.

Он жил через барак от нас. И когда я приходил к нему в гости, то мне бросилось в глаза, какой идеальный порядок они держали в своем жилище. Они были фанаты дисциплины и порядка. В этом им можно было только позавидовать…

Он много рассказывал о своей семье, о родителях. Весь поселок немцев переселили на Колыму. Чекисты видели в каждом из них фашистов и предателей. Первым это увидел великий вождь народов…

 … По долгу своей работы и должности мне приходилось посещать все участки стройки, где трудились мои бригады. Я придирался к прорабам, требуя полной записи нарядов. От этого зависела максимальная пайка зэка. Прорабы хитрили, юлили, стараясь обмануть, чтобы «срезать» пайку, урвать ее себе… Но я был дотошный, от своего не отступал…

– Что, тебе больше всех надо? – пронизывал меня уничижительным взглядом один из прорабов – Георгий Иванецкий. – Не проучили еще?

Но я был уже не новичок в отношениях с такими типами. Не струсил, а, взяв его за ворот телогрейки, приподнял над землей, тем же тоном произнес:

– С мусорами спелся? С чекистами обнимаешься? Если я увижу хоть раз, что ты мухлюешь, балду наводишь, пеняй сам на себя… Понял?

Прораб обмяк, сник, виновато глядя на меня, прошептал:

– Все, замнем, не повторится больше…

С волками жить – по-волчьи жить…

 

… Грустно и тяжело было смотреть на зэков – «врагов народа», которые копошились в котловане по пояс в грязи и воде. Особенно больно смотреть на женщин, которые наравне с мужиками выполняли строительные работы…

В телогрейках, в кирзовых или резиновых сапогах, обвязав голову каким-нибудь тряпьем, – они, не поднимая головы, орудовали лопатами и шуфлями, стараясь выгнать положенную норму. Бедолаги! Несчастные и горемычные! Кто, какой изверг загнал вас в этот ад? Неужели у него не было любимой женщина? Его же, инквизитора, тоже родила мать – Женщина!

Где ты, великий писатель и публицист Максим Горький? Спустись на землю, пройдись вместе со мною по дну котлована, загляни в глаза этим женщинам – любимым, невестам, дочерям, женам, студенткам, медикам, колхозницам и рабочим, – загляни! Что прочтешь, пролетарский писатель в их глазах? Стремление к труду и к «перевоспитанию», боясь попасть в «черный список» разгильдяек? Презрение увидишь, ненависть, возмущение… Где твое перо, великий писатель? Вот о ком надо писать, и не только писать, а упасть к ногам и просить у них прощения за издевательства…

Я готов был это сделать, но они бы не поняли меня. Я мысленно становился перед ними на колени, и читал ту молитву, что учила меня мать, и придумывал свою молитву: «Иисусе Христе, сыне Божий! Пошли радость и легкую работу милым женщинам, покарай тех, кто отправил их погибать сюда!..»

Подойдя к одной из бригад, остановился около молодой женщины.

– Остановись на минутку, красавица! – попросил я, дотронувшись до ее плеча.

Она повернулась ко мне, заулыбалась:

– Какая я красавица, мой бригадир! Может, была когда, но теперь…

На лице – кислая и горестная улыбка, смотрит на меня, не отрывается.

Я, глядя на нее, оторопел: точь-в-точь похожа на мою Ольгу. Даже родинка над верхней губой, как у моей невесты. Заныло сердце от боли, только представив, что она могла оказаться в этом карьере – из-за меня.

– Звать тебя как?

– Ольгой мать назвала. Терещенко…

Еще больнее резанули ее слова, и я уже не мог спокойно смотреть на нее.

– Как же ты оказалась здесь, Оленька? – неожиданно для себя назвал ее ласково, словно и в самом деле стояла передо мной моя Ивановна. – За что тебя бросили сюда?

Потеплел немножко ее взгляд – не такие слова она слышала каждый день, не такие. Поэтому и ответила тепло и тихо:

– А  тебя за что, Иван Никитович? Не за убийство же ты тут, не так ли? Студентка я, активисткой была… Попала наша подруга в больницу. Нужны были срочно деньги. Ну, я и взяла до утра пятьдесят рублей, расписку в сейфе оставила… Нагрянула ревизия. Обвинили в воровстве… Ну, «пятак» мне и припаяли… Хотела по честному, а получилось… Зачем расписку оставила, сама не знаю…

– И который год на стройке?

– Через месяц два будет. А ты, Иван, сколько здесь?

– С сорок седьмого… Учитель я. Выборы сорвал, вот тут и оказался.

Мы отошли в сторонку. Я вынул из кармана, завернутый в носовой платок, кусочек хлеба. Подал ей, шепнул:

– От всего сердца. Съешь его сейчас. Мне в столовой премию вчера выписали… Шучу.

Она  при мне и сжевала, давясь слюной, ту паечку. Заплакала. Не знала, что сказать, прошептала:

– Спасибо, учитель…

Мне бы в пору заплакать, но я сдержал себя, пересилив свои эмоции и чувства, спросил:

– А где живете, в каких бараках?

– На окраине… Недалеко от ваших бараков.

– Как бригадирство, Ольга?

Пожала плечами:

– Да так… Что бригадир, что не бригадир. Житья не дают охранники. Унижают, избивают. Выбирают тех, кто помоложе, насилуют. И правды не добьешься. Пожаловалась одна из наших, так нашли мертвой в котловане… Мы же не только здесь, в котловане, работаем. Могут отправить бревна грузить, металл и цемент разгружать с вагонов…

– Нелегко…

– А кому тут легко? – вздохнула бригадир. – Ты иди, Иван, спасибо тебе на добром слове… Вон надзиратель идет, заметит, что свиданимся с тобой, наказание придумает…

– Выдержи, Оленька, выдержи! У меня невеста была Оля. Да через год замуж вышла, я и не знал. Выдержи, выстой всем смертям назло! Я желаю тебе счастья!

Я не мог больше говорить с ней. В ее глазах была такая боль, что, казалось, никто в мире не мог унять ее. Даже сам Бог! Прости меня, Господи! Все в силе Твоей, в милосердии Твоем!..

Идя дальше, думал: «Господи! В беззащитных рабов превратили этих женщин! А сколько их по всем лагерям? Тысячи и тысячи… Кого родят они, да и родят ли вообще после этой каторги, когда они порвут непосильным трудом все детородные органы? Недаром говорят прибалты: «Дайте нам здоровых и красивых женщин-матерей, и мы создадим вам красивую и здоровую нацию!..»

Я начал замечать, что за мной организована негласная слежка. Даже затылком чувствовал, когда смотрели мне в спину. А все из-за того, что я не лебезил перед начальничками, не сгибался перед ними при встрече. Даже вступался не раз за беззащитных, особенно стариков…

Зайдя в свой барак, подойдя к своим нарам, увидел, что подушка и матрас разорваны, разбросаны по полу: в мое отсутствие опричники рылись в моих вещах. Искали блокнот с моими записями и литературными упражнениями… Не там они искали, не там. Во век им не найти – я знал, как нужно прятать от них, какой-никакой опыт был…

Вольное от работы время… Выдается такой день, случается, когда нестыковка рабочего графика происходит да стройке. Мы сидим на скамейке, курим, разговариваем. В моих руках газета, которые изредка нам разрешают читать. Я прочитал вслух один материал, второй… Настроение после «шмона» паршивое, словно в кишках моих шарили грязными руками…

Кто-то шепнул предупредительное «атас», но я не среагировал на возглас – продолжал читать. Боковым зрением видел, что к нам идет начальник лагеря  Кирилов и с ним опер Болдушин... Они подошли и остановились возле нас. Мои коллеги-зэки вскочили, вытянулись в струнку. Я же, словно не замечая высокого начальства, продолжал читать передовицу о международном положении, об испытании атомной бомбы, – и не поднял даже головы…

– Вы почему не приветствуете и не снимаете шапку перед начальством?! – раздался над моей головой разъяренный и громовой голос.

Я спокойно посмотрел на него, произнес:

– Шапку снимали крепостные перед барином. Вы же не барин, а советский руководитель. И поэтому ни в какой инструкции не прописано, чтобы перед вами мы снимали шапки. А вообще я привык приветствовать разум и честь, тем более, офицера, а не грубую силу.

– Встать! – еще громче закричал Кирилов и, посмотрев на опера, отдал приказ: – За неуважительное отношение к начальству этого умника отправить на десять суток пребывания в штрафную бригаду!

… Штрафная бригада, в которую меня включили, в этот день, разгружала металл с вагонов. После этого нас, уставших и обессиливших, перебросили на разгрузку цемента…

Мы заскакиваем по двое в вагон – без масок или респираторов, – набираем полные лопаты сыпучего груза – и бросаем в открытый проем, который заслонила грузовая машина, крытая брезентом. Цемент забивается в нос, проникает в легкие, и мы не можем откашляться… Через полчаса наша мокрая одежда становится похожей на жестянку – затвердевает, и мы не можем уже двигаться, топчемся на месте.

Нас сменяет новая бригада из трех человек. И с ними происходит то же самое – превращаются в жестянки… Мы, упав на землю, никак не можем отдышаться, сердце вот-вот выскочит из груди.

– Хватит разлеживаться! – надсмотрщик бьет больно носком сапога по ногам. – В следующий вагон!..

Мы не можем идти, широко расставляем ноги, и трутся колошины штанов одна о другую – шуф-шуф, шуф-шуф… Какие из нас работники? Но охранник знает, как заставить нас работать.

– Сбрасывайте с себя одежду! Марш в вагон!..

 

Операция

 

… Очередной объект готов.

Зэки передали его партийным боссам и комсомольским вожакам, вольнонаемным продолжателям и жильцам, которые будут работать на этих стройках…

А нас снова пропускают через «санпропускник» – «кабинеты оперов».

– Распишитесь. Подписка о неразглашении тайны. Нарушившим ее грозит срок до 25 лет… Всё ясно?

– Ясно. Не разглашать…

И снова погрузка в столыпинские вагоны – по двадцать человек в купе, выписали «премию» на дорогу: паечку хлеба с кусочком селедки. Но без воды. А это уже как наказание для «врагов народа».

Вместо дверей – решетка, и нас словно зверей везут по дорогам страны. А на улице около сорока градусов, и мы обливаемся потом, во всех побелела одежда от «соли»… Спим кто сидя, кто полулежа, а кто и стоя… Только бы прислонить к чему голову, только был бы маленький упор…

– Куда нас, браточки, на этот раз? – вопрошает глухим голосом дяденька средних лет, прислонившись спиной к шершавой стенке.

– На бал к товарищу Сталину. Поблагодарить нас желает за ударную работу, награды вручить…

Говорит не «стукач», мы это знаем, и отвечают ему беззлобно. Виктор Гармаш работал со мной бригадиром. Из Подмосковья человек, серьезный, вдумчивый… На него, если что, можно положиться – не выдаст…

Мы удивлены – нас встретили огни Магнитогорска. Нас, «спецконтингент» – и на мирную стройку? Не может такого быть… Это же здесь в тридцатые годы трудились «комсомольцы-добровольцы»… Это они создали огромнейший металлургический комбинат, который выручал страну в годы войны. «Нет, не  пропал ваш скромный труд…»

Нас выгрузили из вагонов, завели в бараки. Напоили вдоволь водой, дали отдохнуть после дороги около часа, и – на объект, на стройку.

Наши бригады – спецов – определили копать огромные котлованы для очистных сооружений. Потом перебросили на другую площадку – рыть траншеи под фундаменты жилых домов.

В лагерь вернулись утром. Попадали на голые нары, и все уснули мертвецким сном. Спали до обеда, пока не разбудили охранники на получение «паечки».

Когда вернулись снова в барак, осмотревшись, предложил «врагам народа»:

– Друзья! Нам здесь некоторое время жить. Мы же не свиньи. Давайте превратим наша барак в уютное помещение. Пусть не будет царский дворец, но жилище надо обустроить. Кто за мое предложение, прошу поднять руки.

Сначала никто не понял, что я предложил. Барак – в уютное жилище?  Не смешно. Я молчал, ожидая, когда дойдет до сознания каждого, проснется в каждом из них человеческое начало – для себя же сделаем, для нас единственная радость в этом мире – сон…

– А что? Дело говорит «учитель»… – поддержал Игорь Муштенко, бывший бригадир-спец, вкалывали рядом на прошлой стройке. – У нас здесь нянек нет, никто уют не создаст…

– Поддерживаю, согласен…

И закипела у нас работа. Сами с себя удивлялись. Как на большом коммунистическом субботнике трудились. Бытовики, увидев наше стремление к чистоте и уюту, крутили пальцем у виска, говорили: «У вас не все дома… Свихнулись…»

Они от нас отгородились и отделились. Ведь мы были секретными ОК – отдельный контингент. А нам общаться со шпаной было и не с руки – мы же не просто строители, а созидатели секретных объектов Курчатова и Сахарова.

На следующий день наш барак невозможно было узнать. Чистоту навели идеальную. Даже портреты руководителей государства на стену повесили (пусть подавится начальство, увидев, какие мы «идейные»), только цветов нам не хватало… Но с цветами, конечно, у нас была «напряженка»…

Когда к нам зашло начальство лагеря, глаза по яблоку. Такого никогда не видели, чтобы без команды, по своей собственной инициативе, такую красоту в бараке навели… И как только к ним неожиданно приезжала комиссия, да еще бытовая, они ее приводили к нам.

Удивлялись, плечами пожимали, недоумевали. Мы слышали, как они шептались между собой:

– Ты смотри, как живут «контрики» и «враги народа»! Везде могут приспособиться и наладить нормальную жизнь. Нужно внедрять ваш передовой метод, мы доложим вышестоящему руководству.

Город Магнитогорск рос вширь и вдоль. Стремительно застраивался левый берег Урала. Строительство шло полным ходом… А «полный ход» – это наше активное участие.

Кто-то через много лет будет жить здесь или приезжать на экскурсию. Экскурсовод будет долго и увлеченно говорить, как проходило «коммунистическое строительство» под мудрым руководством партии, но ни словом не обмолвится о том, что мы, в тридцати градусный мороз и под обжигающим ветром, «враги народа» для своего любимого народа возводили эти фабрики и заводы, жилые дома…

Здесь умирали мои товарищи, падали на ходу, не имея сил взмахивать киркой или лопатой. Будут говорить о других героях стройки, присваивая им звания Героев Социалистического труда, награждая их орденами или медалями… Для нас же высшим орденом и наградой была «паечка черняшки»… Помните, люди, не о ваших «врагах», а о ваших друзьях!..

А нормы у нас – лошадиные, если не слоновьи.

Три метра в длину. Метр – в глубину. И метр в ширину. Вот такую «ямку» нужно было выдолбить киркой и лопатой  в мерзлом окаменевшем грунте. За бесплатно. За кусочек хлеба и нескольких ложек баланды, которой можно было  только «прополоскать» кишки, но не наесться…

Как в нашу бригаду попал доктор от медицины, я и не помню. Наверное, случайным ветром или по какой-нибудь другой причине. Приземистый, добродушный, уравновешенный в поведении, – он сразу пришелся всем по душе. Чтобы ему не сказали, он отвечал с улыбкой: «Всё будет хорошо…» Доктор никогда ни на кого не обижался. Но в его взгляде было что-то домашнее и земное. Нам казалось, что он ненароком забрел на наш огонек, а по окончанию работы  пойдет в свое селение…

Петр Петрович – так звали нашего Гиппократа, и в лагерном лазарете – больнице – работал, и по совместительству – с нами.

Однажды я поинтересовался у его, как он, имея такую мирную профессию, мог стать «врагом народа».

– А очень просто, дорогой мой «учитель»! Скороговорки я люблю… Ну и однажды среди пациентов проговорил: «Бери, я не хочу… Не хочу, бери, я…» Донос. Посчитали, что я о Берии анекдоты рассказывал… Ну, 58-ую мне и припаяли, «червончиком» наградили… А так я больнице работал, животы резал…

– Хирургом, значит, работали, Петр Петрович?

– Да, Иван Никитович, им…

Берегли мы его, как зеницу ока. Когда приставали к нему надзиратели или оперы, старались отвести беду.

Взяв под личную опеку нашего доктора, мы доверили ему ответственный участок работы – отвозить валуны, которые мы отбрасывали в сторону, подальше от траншей. Так требовало начальство и так требовало строительное правило.

­– Справишься, Петрович? – спрашиваем у него, показывая, как нужно управлять этим транспортным средством.

– Всё будет хорошо, – ответил он улыбкой, поправляя на голове предмет что-то напоминающее шапку.

Мы нагрузили на телегу валунов и мусора, махнули рукой: «Вези!»

Но, странное дело, – сколько не тузил доктор лейцами, сколько ни «нокал», сколько не упрашивал стронуться с места, лошадь стояла словно вкопанная.

Вызвался я помочь эскулапу. Надзиратель, наблюдая за этой сценой, действий никаких не предпринимал, видимо, входил в наше положение. Я помнил, как отец в трудную весну, когда мы пахали поле, не мог сдвинуть с места коняку. Он жалел животное, почти никогда не бил, и приучил только к ласковым словам. И тогда он стал на колени, начал умолять лошадь, чтобы она помогла вспахать поле. И она послушалась отца.

Я сделал то же самое – погладил по шее, зашептал:

– Зоря, родная! Нам очень трудно, видишь, выбиваемся из сил… Не может же Петр Петрович эти глыбы носить на себе… Пожалуйста, помоги ему. Может, мы тебе много груза положили, так мы облегчим поклажу…

Зоря меня не слышала. Она не понимала моего языка.  И на вторую мою просьбу не откликнулась.

– Учитель, отойди, – подошел ко мне Сергей Якименко, – она не понимает твоего языка… Здесь не это нужно.

– А что?

Сергей черенком лопаты огрел лошадь по крупу.

И – удивительно! – Зоря послушно пошла вперед.

Доктор отвез глыбы на отведенное место, с трудом сбросил их, вернулся назад. Обращаясь к Сергею, начал его «отчитывать»:

– А животное, мой друг, бить нельзя… Ей так же больно, как и нам. К ней с лаской нужно, с хорошим словом. Нам же нельзя превращаться в злых зверей… Лошадь – наш верный помощник…

Сергей был занят своим. Он долбил мерзлую  землю, откатывал в сторону выдолбленные глыбы, почти и не слышал «лекции» Петра Петровича: каждая минута промедления могла навредить выполнению нормы выработки.

Телегу поставил возничий возле моей территории. У меня уже скопились комья, и мне нужно было погрузить их для доктора. Он, увидев, что я с трудом подымаю груду смерзшейся земли, попробовал мне помочь. Но где ему с его хирургическими руками…

– Бригадир, осторожнее с таким грузом… – покачал он головой. – Или разбивай надвое, или давай вместе…

– Ничего, доктор, выдюжим…

Но доктор предупреждал не зря. Случилось то, о чем доктор не говорил, но подумал, что может быть от поднятия многопудовой булыги… Когда я взялся за следующую глыбу, больно кольнуло в средине и я почти потерял сознание…

Доктор ощупал меня, надавливал по бокам и животу. Когда я вскрикнул от боли, он сразу выставил диагноз:

– Ты, дорогой, нажил себе паховую грыжу…

Вместо того, чтобы везти булыжники на отведенную для этого площадку, Петр Петрович повез меня в больницу – идти я уже не мог.

Не мешкая, он положил меня на операционный стол. Наклонился надо мной, улыбаясь, произнес:

– Иван Никитович, ничего не бойся… Ты немножко поспишь, а я покопаюсь в твоем животике…

Лицо хирурга куда-то сплыло, вместо него на меня смотрела то ли моя мать, то ли Ольга… Что-то шептали мне, успокаивали. А я и так был спокоен, хорошо мне лежалось на операционном столе… Услышал голос отца – он тоже говорил что-то, обещал что всё будет хорошо… Много чего тогда привиделось мне. Я видел лето, в цветах луг, и мы с отцом заготавливаем нашей Зорьке на зиму сено. Отец махает косой впереди, я иду следом… Ольга несет нам кувшин с холодным хлебным квасом. Она, не отрываясь, смотрит, как я пью из кувшина холодный напиток…

Через некоторое время кто-то похлопал меня по щеке:

– Хватит спать, разоспался тут, понимаешь…

Лицо доктора расплылось в  добродушной улыбке. А я еще не могу придти в себя, вижу отца, и до моего сознания не скоро дошло, где я и что со мной…

– Учитель, все позади. Вовремя мы с тобой все сделали… Как чувствуешь себя?

У меня одеревенел язык, и потому не могу произнести что-нибудь. Вместо меня ответил Петр Петрович:

– Нормально чувствуешь, я знаю. Теперь будет все хорошо.

Удивлялись мастерству доктора, которые работали в больнице. Они не поверили, что имея под руками простейшие сподручные медпрепараты, хирург провел такую операцию.

После этого его больше на стройку не посылали, оставили в больнице.

Вот таким образом, «благодаря мне», он стал ведущим врачом лагерей по медицинской части как специалист высокого класса. Если нужно было сделать операцию кому-нибудь из начальства, просили, чтобы ее сделал Петр Петрович…

Наша дружба после этого случая усилилась еще больше.

Он всеми силами старался продлить мое нахождение в больнице. Потому что знал, рослее такой операции мне нельзя не то что поднимать что-нибудь, а и ходить нужно осторожно…Когда опричники пришли в больницу и спросили у него, почему спец Иван Руденький так долго отлеживается на чистых простынях, ответил строго и уверенно:

– Осложнение у него… Может, и вторую операцию придется делать… Надорвался он очень, а человек  не лошадь, чтобы брать такие глыбы на пуп…

Отстали, но, скорее всего, не поверили доктору.

И месяц, и два я находился в больнице… Вечерами, когда не было у него особой работы, приходил ко мне. Перевязывал меня, делал вид, что осматривает, пальцами ощупывает живот, а в это время мы ведем с ним беседы. Они порой затягиваются долго, до полуночи… А нам хорошо от нашего разговора, и такое ощущение, что мы на свободе, лежим где-то на берегу реки и утоляем свою духовную жажду дискуссией…

Однажды он пришел ко мне грустный, чем-то подавленный.

– Переводят меня, Иван Никитович, в центральную лагерную больницу. Пришлось проститься с тобой… Полюбил я тебя, и мне будет грустно там без наших бесед…

– Но там же вам лучше будет работать, не так ли?

– Не знаю, мой друг, не знаю… Главный врач хочет возложить на меня обязанности возглавить группу вольнонаемных медиков. А это большая ответственность.

Он держит мою руку в своей, смотрит в глаза.

– Спасибо вам за всё, Петр Петрович! Вы  спасли мне жизнь.

– А вам спасибо за то, что из-за вас я вернулся к своей любимой работе. Не сделай я вам операцию, не обратили бы на меня внимания…

Мы обнялись на крыльце больницы. И он прошептал мне на прощание свою любимую фразу:

– Иван Никитич! Всё будет хорошо. С Богом!

– И у вас пусть всё будет хорошо. Благослови вас Господь!..

Пробыл я в больнице еще неделю. Не было рядом моего заступника и благодетеля, и поэтому меня сразу же «попросили» покинуть лагерное медицинское учреждение…

 

Камерный университет

 

Неожиданно в лагерь нагрянуло большое начальство во главе с генералом МВД, и весь контингент ОК, в срочном порядке, собрали и построили в колонны.

Нас сразу опустили с небес на грешную землю.

Усиленная охрана, лающие овчарки, злые взгляды начальников.

«В чем мы провинились? Чем навлекли на себя такую немилость? Кто из стукачей написал на нас донос? Кто из нас нарушил подписку о неразглашении тайны? Если это так, то те, кто был рядом, автоматически получают «дополнительный паёк» – еще пять лет каторги…»

– Построиться по пятеркам!

– Петров! Сидоров! Тшорн! Руденький!..

Наши возгласы о своем присутствии в колонне, перекликаются с лаем собак. Они готовы броситься на нас, чтобы впиться острыми клыками в наши тела…

– На станцию – шагом марш!

Мы грузимся опять в вагоны. Нам опять предстоит новая дорога. Куда? В каком направлении? На новую стройку?

Знакомый охранник, которого вылечил Петр Петрович, шепнул мне:

– Из Магнитогорска вас повезут в Челябинскую тюрьму. Вас, спецов, по ошибке бросили на гражданское строительство, не отделили от общества. Вот и получилась каша…

Теперь ясно. Теперь понятно. Кто-то допустил из бумажных крыс ошибку, перепутав стройки, а нам отдувайся. Боятся, чтобы мы не раскрыли секрет изготовления атомной бомбы? Так ведь об испытании грозного оружия было написано в «Правде» – при чем здесь мы?

Мы оказались крайними, мы оказались стрелочниками… Вместо стройки мы вновь стали зэками, заключенными, продолжая носить бирку «враги народа»…

В камерах нам создали жесткий режим поведения. На прогулки и в баню водили так, чтобы мы ни с кем не встречались, чтобы нас, упаси Бог, не увидел посторонний глаз.

В камере пятьдесят человек. Нужно избрать старосту.

– Руденького! – выкрикнул кто-то, и все подняли руки «за».

Меня никто не спрашивал, со мной никто не советовался. Раз выбор пал на меня, то это строжайший закон.

Мы уже не новички в тюрьме. Мы уже не один пуд соли съели, находясь в разных тюрьмах и бараках. Знаем не только о своих обязанностях, а и том, что мы можем требовать от тюремного начальства.

Однажды вечером, после прогулки, я обратился к сокамерникам:

– Дорогие «враги» нашего народа! Друзья! Чтобы мы не бесцельно проводили время в камере, предлагаю превратить ее в университет.

Все с удивлением посмотрели на меня.

– У каждого из нас за спиной жизнь. Мы ничего не знаем друг о друге. На правах старосты я издаю первый приказ. Все спецы, которые находятся здесь, обязаны прочитать двухчасовую лекцию перед слушателями. О чем? Тему выбираете сами. Рассказываете о том предмете, в котором вы сведущи. Биология, медицина, международное положение, литература – созданное самим или известными писателями, – это и многое другое должно быть освещено. Всем ясно?

– Ясно. Будем думать… Но у нас нет книг или газет.

– Будут. Я постараюсь их добыть.

И я добиваюсь свидания с тюремным начальством. Выкладываю козыри, требую, чтобы нам выдавали книги – русскую или зарубежную  классику, свежие газеты и журналы, все то, что находилось в тюремной библиотеке.

– Откуда ты такой умный взялся? – смотрит на меня начальник тюрьмы – подполковник Подкопаев. – Зачем вам литература, когда вы отделены от общества…

– Не мы, товарищ подполковник, отделены, это общество от нас отделено… Мы тоже люди, и тоже желаем знать, как крепнет и расцветает наша страна. В ее расцвете принимаем участие и мы – спецы. Пайку мы зарабатываем своим непосильным трудом…

– Ладно, ладно, – хмурится Подкопаев, – не надо мне читать нотации. Завтра получите все, что нужно.

– У нас есть верующие. Библию и молитвослов желательно иметь…

– В наличии нет, но я постараюсь что-нибудь сделать…

Я не сказал ему «спасибо», потому что он не сделал мне одолжения, а выполняет свои непосредственные обязанности.

Начальник тюрьмы сдержал свое слово. Мы получили необходимую литературу и газеты. Мои спецы не поверили в это. Сразу же набросились на чтиво. И оторвать их было невозможно от книг и газет, словно в пустыне находились и, добравшись до источника воды, утоляли и утоляли духовную  жажду…

Мы составили список выступающих. Каждому из нас хотелось окунуться в свое прошлое, вспомнить лучшие периоды своей жизни… Кто-то хотел  поделиться кулинарным искусством, а кто-то рассказать о космосе… Лекции по авиации и медицине, истории и генетике…

Вечером ко мне подсел епископ – Владыка Федор. Он всегда держался как-то обособленно, но не уединялся. Он все время читал про себя молитвы. Просыпался задолго до подъёма и читал утреннюю молитву. Перед тем, как лечь спать, обязательно возносил Господу вечернюю молитву.

– Сын мой, прости, Иван Никитович, что отрываю тебя от отдыха твоего. У меня есть предложение. Я заметил, что молятся два или три человека. Я могу научить всех молитве. Нельзя человеку без молитвы. Утром нельзя всех поднять, а вот вечером мы  могли бы вместе помолиться. Конечно, те, кто хочет, кто желает. Не все же атеисты…

– Хорошее предложение, Владыко. И спасибо, что предложили свои услуги. Я бы попросил вас вот о каком одолжении. Провести с нами несколько бесед о том, как придти к Богу. Это будет что-то вроде оглашения, катехизации.  Согласны ли вы?

Он светлыми и голубыми глазами посмотрел на меня,  дотронулся до моей руки, лицо его осветилось улыбкой:

– Я не осмелился просить об этом. А вы, как бригадир, как учитель и староста нашей камеры, можете поговорить с народом. Тем более, что нам на камеру выдали два Евангелия.

– Обязательно поговорю, Владыко. Наш университет расширит свои кафедры. Вы будете заведовать кафедрой теологии.

– Спасибо! – понял шутку священник. – Да хранит вас Господь!

 

…Первым по списку – бывший повар московского ресторана Сергей Петрович Иванов. Вот как он нам, например, раскрывал свою тему…

– Друзья-товарищи! Господа зэки! Я приглашаю вас в свой ресторан «Астория». Я хочу вас угостить своим фирменным блюдом ростбиф… Вы не знаете, что такое ростбиф? О, тогда вы ничего не знаете… Итак, помечтаем…

Сергей окинул всех взором, вошел в роль преподавателя. Положил на стол кость от животного, которую нашел возле столовой.

– Прошу не отвлекаться. Возьмите свои конспекты, будем писать. Вот перед вами мясо (филейная часть или вырезка). Что нужно с ней сделать? Надо сначала обмыть, срезать аккуратно сухожилия. Посолить. Целым куском кладем на разогретый с маслом противень или сковороду, и слегка обжариваем… Все запомнили? Затем ставим его в духовой шкаф и жарим до готовности. Через каждые десять-пятнадцать минут поливаем мясо образовавшимся соком.

– А если сока будет мало? – сглатывая слюну, спрашивает мой сосед – спец по бетонным работам – Иван Мяло.

– Правильный вопрос. Если сока будет мало, можно подлить немного бульона или даже воды, ничего страшного. Продолжительность жаренья зависит от того, какой надо приготовить ростбиф – прожаренный, средний или «с кровью»…

Слышим, что лектору самому трудно говорить – рот полон слюны, но он глотает ее, продолжает:

– Так вот, посетители моего ресторана, ростбиф почти готов. Его нужно только снять со сковороды, и нарезать ломтиками, а потом уложить на блюдо. Что на гарнир? Можно дать нарезанную дольками морковь и зеленый горошек, заправленные маслом, картофель (отварной, жареный, в молоке или в виде пюре, и настроганный хрен. Мясо поливают прожаренным соком, образовавшийся при жареньи, и растопленным маслом. Отдельно к ростбифу можно подать еще огурчики и зеленый салат. Вот и весь фокус. Всем я доходчиво объяснил, для тупых могу повторить снова…

– Нет, приступай к следующему блюду, – просит бывший летчик гражданской авиации Александр Ступаков. – Только излагай медленнее, а то мы не успеваем записывать…

– Хорошо, слушаюсь.

Мы как в театре одного актёра. Мы – зрители, а Сергей  ведет сам главную роль. Мы улыбаемся, невмоготу терпеть, раз за разом глотаем невидимый ростбиф, но ждем продолжения спектакля…

– А сейчас поговорим о сосисках и колбасках домашних, о соленом свином окороке, о мясном фарше и кинельной массе… Как приготовить баранину тушеную с овощами, чанахи, рагу из баранины, зразы из телятины…

Молчат «контрики», не перебивают. Нам нравится чувствовать себя в ином мире, оторвавшись от барака, от окриков охранников, от мыслей о «пайке»…

Два часа пролетело незаметно. И, главное, не в пустую. А многие потом подходили и уточняли, как нужно изготовить то или иное блюдо…

Мы ведем себя смирно, не ругаемся между собой и с тюремными надзирателями, чем удивляем народ других камер.

Следующим вечером перед нами выступал бывший белорусский студент Минского университета Рыгор Крылович. Он, как и я, пробовал писал стихи. И мы читали их друг другу, критиковали, хвалили… Я попросил его, чтобы он и говорил, и читал на своем родном языке.

– Сябры мае, наш стараста Іван Рудзенькі папрасіў мяне, каб я прачытаў вам вершы на мове майго народа. Згодны?

Все понимал его прекрасно, как и я. И обрадовались, что услышат стихи белорусских поэтов. В бараке было несколько белорусов, и со всеми я нашёл «общий язык». Умные парни, рассудительные. Среди них, как я помню, не было ни одного стукача…

– Я вам прачытаю з паэзіі нашага класіка Максіма Багдановіча. Прачытаю верш “Пагоня”, які некалі стане гімнам нашай дзяржавы...

Толькі ў сэрцы трывожным пачую

За краіну радзімую жах, –

Успомню вострую браму сьвятую

І ваякаў на грозных канях...

У белай пене праносяцца коні, –

Рвуцца, мкнуцца і цяжка хрыпяць...

Старадаўняй Літоўскай Пагоні

Не разьбіць, не спыніць, ня стрымаць...

У бязмежную даль вы ляціце,

А за вамі, прад вамі – гады.

Вы за кім у пагоню сьпяшыце?

Дзе шляхі вашы йдуць і куды?

Какой прекрасный и певучий язык! Так и видишь на коне всадников, слышишь звон их мечей… Он читал и читал, а у меня рождались свои ассоциации и воспоминания. Молчат сокамерники, каждый думает о своем. И думы их, верю, светлые и чистые, как и поэзия Максима…

Ну, і на заканчэнне я прачытаю яго ж верш “Прыйдзе вясна”. Радкі, здаецца, напісаны пра нас. Паслухайце...

Холадна. Вецер па полі гуляе,

   Вые, як зьвер.

Сьнег узрывае, нуду наганяе, –

   Кепска цяпер!

Але мне сэрца пяе: не нудзіся!

   Прыйдзе вясна!

Гукне: “Прачніся, зямля! прабудзіся

   З цяжкага сна!”

Сонца прагляне, зазелянее

   Траўка ў лугу,

Гукне вясна і, як ветрам, развее

   Гора-нуду!

– Няхай прыдзе! – воскликнул я. – Пусть ко всем нам придет светлая весна! Спасибо, Рыгор! А сейчас расскажи нам о своей Беларуси, о ее поэтах и художниках, короче, всё, что ты посчитаешь нужным. Хорошо? Можешь на русском языке, чтобы все поняли...

И его рассказ продолжался. Как он увлеченно рассказывал о своей синеокой стране! Родители у него – крестьяне, отправили в столицу, чтобы стал ученым человеком. А его сюда забросили, на Колыму, в наш университет... Ничего, Григорий, ничего, придет и твой час! Я верю, что придет!

… Представителю церкви Владыке Федору время лекции и проповеди предстояло в субботу. Он для этого случая раздобыл где-то черную ризу, на груди повесил крест.

– Братии! – обратился он к нам, держа в руке молитвенник. – Сегодня –  день славных и всехвальных первоверховных апостолов Петра и Павла. Я поздравляю всех вас с этим великим православным праздником! Мир вам всем! Величаем вас, апостолы Христовы Петра и Павла, весь мир учеными своими просветившия и вся концы ко Христу приведшия…

Удивительно – большая часть наших сокамерников одновременно со мной поднялись и перекрестились. В камере воцарилась какая-то неведомая доселе атмосфера, словно ангелы сошли с небес и посетили нашу мрачную обитель. Мы почувствовали какой-то внутренний трепет, радость, страх,  духовное обновление…

– Когда-то удивительным образом наша земля была украшена деревянными и каменными храмами. И кресты ее на куполах смотрели  в синеву озер, на необозримые просторы нашей земли, а главы ее были устремлены в бездонную голубизну неба… Время не пощадило церкви и костелы. Но даже из того, что осталось, радует нашу душу и говорит о славе нашей культуры. Названия церквей в старину давали наименование селам и городам, хуторам и слободкам. Вслушаемся в названия местностей – село Покровское, Никольское, Троицкое, Рождественское, Преображенское…

Тишина в камере. Боимся вдохнуть,  напряженно вслушиваемся в каждое слово, произнесенное проповедником. Я, кажется, никогда с таким волнением и трепетом не слушал такие слова, тем более, когда их доносил слушателям – прихожанам – святой отец.

– Вдохновленные творения церковных зодчих были украшены прекрасными росписями-фресками, драгоценной живописью икон… Когда древние летописцы хотели похвалить создателя церкви, то писали просто и поэтично: «Украси ю яко невесту». И как нам забыть, что первые художники ХІ века – монахи Алипий и Григорий, великие Андрей Рублёв и Дионисий и многие другие, – все они трудились не для дворцов или музеев, а только лишь для духовной красоты духовной...

Мы в самом деле стали прихожанами владыки Федора, его паствой. Наши сердца впитывали в себя Божью благодать, вселяли уверенность в наши души.

– По словам великого писателя Федора Достоевского, русский человек, как и остальной славянский народ, есть православный человек. Православная вера, которая воспринята от крещения детскою, простою душою человека, становилась его основой, обнявши всю его жизнь во всех ее проявлениях и стремлениях... Но наступили мрачные времена. Большевики совершили переворот. Тысячи и тысячи храмов и монастырей были уничтожены и сожжены, тысячи и тысячи священнослужителей и монахов расстреляны и замучены в тюрьмах и лагерях. Храм Христа Спасителя воздвигал  народ в Москве пятьдесят лет – в честь победы над Наполеоном. В тридцатом году, по указанию Кагановича, подогнали к храму три самосвала динамита. Подложили его под фундамент... и взорвали. Вместо него вырыли бассейн, где москвичи купались круглый год...

Вместе с попранной верой из нашей жизни уходил мир и любовь, совесть и стыд, уважение друг к другу, к труду и окружающей природе. Безгрешных людей нет. И потому Господь, любя созданных по Его образу и подобию своих чад, неустанно призывает нас для покаяния в Свою духовную лечебницу – Церковь...

В тот вечер Владыко Федор беседовал с нами не два часа. Мы попросили его продлить его проповедь о церкви и времени, в котором мы жили. Он согласился. Более того,  в заключение научил всех молитве “Отче наш”...

Мы его просили и еще несколько раз побеседовать с нами. И мы слушали из его уст “Ветхий завет” и “Новый завет” – начиная от сотворения мира и заканчивая нашими днями...

Потом ему задавали тысячи вопросов. И были такие, которые задавали извечный вопрос: “Есть ли Бог на свете?” Он же всегда отвечал неизменно:

– Ищите Бога в своей душе и сердце, совершенствуйте свой разум и свое “я”, живите с верой, надеждой и любовью, помогайте друг другу, – и вы познаете Истину и Бога. И – станете Человеком!..

Вот как работал наш университет на дне советского ада! Наверное, ни одно высшее учебное заведение нашей страны не давало таких глубоких и разносторонних знаний. В определенном, конечно, смысле...

Находился среди нас и крупный партийный работник – Савелий Григорьев. Было ему за пятьдесят. Молчаливый и угрюмый, немногословный. По природе своей такой, должность, наверное, обязывала. В беседе вызвал его на откровенность.

В тот голодный сорок седьмой год, когда меня приговорили к десяти годам лишения свободы, Савелий Никодимович работал в аппарате, вел вопросы сельского хозяйства. Люди умирали с голоду, не могли выйти в поле на работу... И он, вопреки запрету верховной партийной власти, взяв ответственность на себя, разрешил председателям колхоза выдать колхозникам по триста граммов зерна на трудодень... Припаяли ему “червонец” за самоуправство.

– Какой же я был дурак в то время, – признавался мне “самоуправец”, – как я мог верить в эту фантазию – построение коммунизма на земле!

А в субботу дали слово историку Рудольфу Панасенко.

Он, внимательно глядя на своих студентов, начал свою лекцию:

– Дорогие мои друзья! Мы живем с вами под мудрым руководством нашего великого Кормчего. А он сказал: “Сделаем из Сибири каторжной, кандальной – Сибирь советскую, социалистическую!”

Мы ухмыльнулись, да, слова Меченосца претворяются в жизнь.

– Как известно вам всем, что февральская революция отменила каторгу. А Сталин взял и вернул ее. Через двадцать шесть лет – в 1943 году. Под Сталинградом проучили вояк Гитлера. Казалось бы, похвалить свой народ нужно, ан нет... Кормчий издает Указ о военизации железных дорог, в котором оговорено, что баб и мальчишек судить трибуналом. А через день новый Указ – уже о введении каторги и виселицы. И как только опять какая-нибудь победа над фашистами, он новую “указивку” готовит. И с каждой победой шли на каторгу и под виселицу тысячи и тысячи обреченных и несчастных. Они сначала прибывали в каторжные лагпункты с Кубани и Дона, потом с левобережной Украины, осужденные из-под Курска и Орла, Смоленска и Беларуси... А следом за ними шли меченосцы трибуналов, а следом за ними везли изготовленные виселицы. Страна погружалась во мрак мракобесия и алчности с запахом человеческой крови...

 

Все за одного

 

О нашем университете стало известно тюремному начальству. Явных противоправных действий мы не демонстрировали, и поэтому нас напрямую ни в чем обвинить не могли. Конечно, нашими лекциями заинтересовались “опера”.

И решили они заслать в нашу дружескую и закаленную семью стукача. А чтобы мы не раскусили их замысел, подселили к нам троих человек. Неприметных таких, непонятных. Но одного мы все же вычислили, научились мы определять людей по взгляду, по поведению, по словам...

Это была жалкая личность, трусливая и пренеприятная. Такой мог за кусок хлеба заложить любого из нас...

Мы решили убедиться в своих подозрениях. Забилось в угол несколько человек, о чем-то между собой шепчутся. А наш “подозрительный” места себе не находит – так и хочет подойти к ним, чтобы услышать их “заговор”. Раз такое сделали, второй...

Вечером на правах старосты камеры  я попросил всех собраться посредине нашего помещения.

– Господа! – произнес я громко, чтобы все услышали, даже те, кто еще не подошел к нам. – Господа заключенные! Нам вместе с вами нужно решить очень важную проблему. По всем оперативным данным и по донесению разведки, произошло неприятнейшее событие – к нам забросили стукача. Что это вредное и подлое насекомое, вы знаете все. Когда таракан или клоп появляется в квартире, что с ним делают?

– Уничтожают! – выкрикнул Петренко за мой спиной.

– Правильно. Поэтому я вам задаю вопрос – какое будет ваше общее решение по уничтожение нашего таракана?

Долго не думали, решение созрело еще до собрания.

– Утопить в параше!

– Нет, его нужно удавить.

– Нет, лучше зарезать и расчленить!

Я все предложения выставил на голосование. По большинству голосов было принять первое  предложение – утопить в параше. Этой позорной смерти предавались самые подлые стукачи, и наш “насекомый” это знал прекрасно...

Наши лица серьёзные, нам не до шуток, и решение наше твердое, – никакого помилования: смерть предателю!

Бедный стукач понял, что с ним не шутят, а когда увидел двух здоровых “палачей”, слезающих с верхних нар, чтобы исполнить “волю народа”, – тут же бросился к дверям камеры и запрыгал, вереща диким голосом:

– Начальники! Спасите! Убивают!

Когда конвой открыл дверь камеры, он тут же пулей вылетел в коридор, не переставая кричать о своем спасениии...

Камера разразилась громовым смехом друзей от всеобщей “шутки” – все были безмерно рады единогласию по уничтожению “клопов” и “тараканов”. О мухах  мы почему-то не вспоминали...

Оперов и чекистов взбесила солидарность “спецов”. Мы представляли уже собой слаженный и сплоченный колектив. Один знал все обо всех, все знали подробно о жизни отдельно взятого человека. Университет сделал свое дело. Плохо одно, что мы не могли выдать каждому диплом о его окончании...

Они пошли на хитрость – начали “выдергивать” нас по одному из камеры, чтобы провести “ночные беседы”. Зная их коварство, я предупредил всех о том, что каждый должен отвечать на их вопросы, о чем мы говорили на занятиях университета, следующим образом: “Говорили о хлебе насущном, о пайке, о том, чтобы выполнять дневную норму выработки...” И никаих лишних слов. Меня все поняли.

Человек с десять помордовал опер, добиваясь признания у “контриков” о нашей подпольной деятельности. Владыко Федор вернулся в камеру с кровоподтеками. Но, надо отдать должное выдержке и уму наших друзей, ответы были однообразными – кроме “хлеба” ничего  нового не услышали.

Дошла очередь и до меня.

– Ну, что, главный заводила и вдохновитель зеков, выкладывай всю правду, иначе пяток годков тебе добавим...

– Что выкладывать? – я выворачиваю карманы, пожимаю плечами. – Пусто, ничего у меня нет...

– Ты нам Ваньку не валяй, дурачком не прикидывайся... Вижу, ты всех зэков подготовил в камере. Создается такое впечатление, что кроме хлеба насущного вас больше ничего не беспокоит?

– Чистая правда, гражданин начальник, хлеб – всему голова. Это во-первых. А во-вторых – скажите, кто вам дал право “тыкать” мне и моим товарищам, гражданам страны Советов, временно сделанных вами “врагами”. А, в третьих, вы должны и обязаны знать, если читали Маркса, который изрек умную фразу, что “бытие определяет сознание”. Вот почему мои друзья говорят исключительно о хлебе и каше.

Опер вращает глазами, хмурится, наклоняется над столом, приближаясь ко мне, хрипя, вскрикивает:

– Вон отсюда! Всех вас сгноим в этой тюрьме!  Живыми отсюда не выйдете!

Я поднялся, пошел к дверям. Обернувшись к нему, взъерошенному и обозленному, спокойно произнес:

– А нас ведь двадцать миллионов. И придет то время, когда вы нашими именами назовете улицы и города. На наших костях строится сегодняшняя система и режим...

 

... Август.

Наконец, закончился наш временный “курорт” в Челябинске.

Нас – “особый контингент” – снова загружают в “телятники”. В них двухярусные нары. Лай овчарок, ночные прожекторы, переклички, маты и проклятия... Мы снова становимся животными, которыми можно понукать, избивать, издеваться... Мы, сжав зубы, собрав всю свою волю в кулак, терпим и не протестуем. Мы не можем поднять восстание как  в Норильске. Мы еще не готовы. Мы еще “не созрели”, главный университет нашей выдержки и закалки мы еще не прошли..

Нас везут, а куда – неизвестно. Мы с большой радостью и гордостью вспоминаем время, проведенное в Челябинской тюряге. Неплохо мы и “отдохнули, и “подковались” идеологически...

В течении нескольких суток мы были в полном неведении, куда ползет наш поезд. Когда начали мелькать города и селения Сибири, мы поняли – нас везут на Дальний Восток. А там, за ней, и Колыма...

Каждую ночь, десять и двадцать раз, нас, как баранов, снова пересчитывают, – конвоиры злые, как овчарки. Все говорили, что они вологодские, поэтому злее своих собак. Стыдно и обидно было не за себя, а за своих молоденьких солдатиков, которые гоняли нас из угла в угол целую ночь. А ведь гоняли они своих отцов и дедов, которые были “без вины виноватые”, и которые думали и о их лучшей доле...

Но я уже думаю о другом: “А приятно было бы прокатиться в купейном вагоне поездом “Москва – Владивосток”! С другими мыслями и чувствами находился бы я в таком вагоне.И поили бы тебя чаем, печеньем, и сидели бы напротив тебя красивые девушеки и хохотали от твоих анекдотов и шуток... И музыка бы гремела “широка страна моя родная...”

Стучат колеса дни иночи – та-тах, та-тах... та-та, та-тах... Только бы не останавливался бы поезд на станциях, только бы не пересчитывали нас вновь и вновь охранники... Лежать бы вот так, закрыв глаза, и представлять себе, что ты на воле, что ты среди родных, с любимой... Ольгой. Кстати, как она там? Детей за это время, наверное, нарожала кучу...”

“Та-тах, та-тах... Та-тах, та-тах...”

Под стук колес в голове рождались строчки. Не беда, что нет бумаги, карандаша или ручки. Они не нужны. Стихи в голове, в моей памяти...

           Дорога на Колыму

Мчался поезд и рельсы звенели,

Встречный ветер уныло гудел...

Дни и ночи тревожно летели, –

Где же нашим скитаньям предел?

Впереди – бесконечные горы,

Неизвестность, страданья, печаль...

И, бросая унылые взоры,

Сквозь решетки смотрели мы вдаль...

Будем помнить мы дебри Урала,

Не забудем Сибирь и тайгу,

А тоннели седого Байкала, –

Нам напомнят Иркутск и Читу.

Нам не страшно Охотское море,

Колымы не пугает пурга.

Нас печалит народное горе

И страданий его берега.

Край любимый! Прощаясь с тобою,

Поклялись мы врагов победить.

И, сражаясь, с жестокой судьбою, –

Будем помнить тебя и любить”

Я читал стихи вслух, это был экспромт, рожденный под стук колес. Зэки слушали их, молчали.

– Хорошие стихи! – кто-то произнес в дальнем углу. – Нет, не стихи, а песня. “Нас печалит народное горе и страданий его берега...” Здорово! Прочитай еще раз, чтобы мы запомнили...

Это уже потом, по приезде, эти строки подхватят другие зэки Колымы, – и понесется этая песня по тюрьмам и лагерям, по просторам Якутии, Чукотки, Магадана, не зная даже имя автора...

 

Ярость Нептуна

 

Позади остались Новосибирск, Красноярск, Иркутск, озеро Байкал, Чита, Комсомольск-на-Амуре и, наконец, бухта и центр лагерей – Ванино.

Город-порт Ванино являлся сплошным лагерем лагерей. Вместо улиц и домой – лагеря, лагеря, лагеря... Это была всесоюзная база лагерей, куды стекались миллионы узников. Их потом грузили на параходы и баржи, которые потом направлялись в Магадан...

Лай собак слышится днем и ночью... Урки и воры выкрикивают свои блатные слова и клички через заборы – они ищут своих “коллег”. Связь, надо отметить, у них работала отменно. Стоит только “вору в законе” прибыть из Воркуты или Печоры – и связь, будьбе уверены, будет найдена. И очередной “Барон” или “Граф” будет обнаружен, и сразу же попадет в свой клан.

Пока сортировали зэков на “врагов народа”, блатных и бытовиков, ночью к нам в барак ворвалась группа “законников” и “шестерок”... Они нагло рылись в наших вещах в поисках денег и “дефицита” – поесть или выпить.

Но, к счастью,  бригада  нашего ОК не растеряла за дорогу сплоченность и решительность, – и эту блатную братию буквально выбросили из барака, надавав еще пинков сверх нормы. Не ожидали они такого отпора, потому и обозлились на нас, затаили злобу...

Однажды утром, возле вахты, я увидел трупы трех молодых парней. Их ночью вынесли из барака шестерки воров. Возле них стоял исполнитель – паренек лет двадцати, которому дали “четвертак” лишения свободы.

Вышел начальник режима – худощавый, под два метра, офицер, спросил небрежно, ни на кого не глядя:

– Кто удавил?

– Я, – ответил безразлично долгосрочник...

– М-да, – кашлянул в кулак начальник режима, – не беда...

И на этом следствие закончилось. А мне подумалось: “Как дешево ценилась жизнь в лагерях! Никто ни за что не отвечал, – “закон – тайга, медведь – начальник...”

Месяц готовили этапы. Ждали “покупателей”, параходов и барж, чтобы миллионы рабов отправились дальше – в Магадан. Страна требовала побольше золота и алмазов, никеля и руды, платину и уран, – ими была богата Колыма, Богом и людьми проклятая планета “тюрьма без решеток”...

Пробовали и еще раз взять нас штурмом обиженные нашим пренебрежением к ним, но мы были начеку. И один из них, окровавленый, еле выполз из барака на улицу. “Закон – тайга...” С волками жить – и вой по-волчьи...

 

... Наконец, и мы простились с “материком” – с портом лагерей Ванино.

Погрузили нас в трюмы парохода под именем “Феликс” – видимо, в честь “железного” наркома, – и поплыли мы Японским и Охотским морями дальше – на Север.

Что нас там ожидает? На погибель свою едем, или найдем там избавление от своих цепей? Подскажи, Господи! Мы каждый день возносим Тебе молитву,   как учил Владыко Фёдор, а я читаю свою, на украинском языке, как учила мать, – спаси нас и помилуй грешных!..

Мы первый раз плыли по морю. Правда, не в “люксах” или в первом классе, а в трюмах, в которых перевозили технический груз. Мы опасались, чтобы нас не отправили на дно, как это было на других морских и речных трассах... Тысячами их отправляли на дно, и никто не судил убийц за это. Нет человека – нет проблем, лишний рот при нехватке продуктов – ни к чему… Но об этом можно вспомнить особо…

Если не эмгебэшники, то сам Нептун мог расправиться с нами, как с «врагами народа» – может, и он был на услужении МГБ? Когда мы плыли, он, наверное спал. И кто-то, видимо, неосторожным словом (то ли отборным русским матом, то ли злым окриком конвоиров) разбудил властелина морских глубин… Сразу же стало ясно, что он был явно не в духе.

Наш пароход превратился в маленькую щепку, его то забрасывало на вершины двенадцатибальных волн, то резко опускало куда-то вниз, и нам казалось, что на самое дно морское… И так раз за разом, снова и снова.

То, что творилось в трюмах, описать невозможно. Даже вспоминать об этом нет ни желания, и никаких сил… Почти все из нас, а, может, и все, не плавали по морям и океанам, – мы в земле копались, хлебопашцы мы, а потому этот шторм был для нас хуже лагерной жизни, хуже диких морозов и ураганов…

Крики и плач, слова проклятия всех и вся, стоны и рыдания, сознание своей беспомощности, – все это превращало нас в скопище существ, не имеющих ни души, ни сердца, ни памяти, ни силы… Мы были никто, мы были заживо похороненными в этом трюме-могиле…

Всех тошнило, у всех была дикая рвота, и уже, казалось, кишки вылезали из нас…  Опять тошнота, боль в голове, новые позывы рвоты, – но желудки пустые и нестерпимая боль в животе. Мы сидим и лежим в бессознательном положении в своей же блевотине – обессиленные, доведенные до полного изнеможения…

Мы даже не в состоянии подойти к параше, хотя никто не знал, где она и находится. Поэтому дышать невозможно, легкие не могли принимать то зловоние, в котором мы находились, сосуды головного мозга без свежего воздуха отключались – и мы уже ничего не чувствовали, не понимали, не ощущали…

А конвоиры стоят в резиновых  плащах на палубе, ухмыляются, не обращают внимания на наши просьбы о помощи, не слышат нас, они глухие, и потому мы для них не люди, а скот… Им не впервой перевозить такой «ценный груз», они привыкли и к шторму, и к качке…

Прогневался Нептун, ох прогневался… Мы просили Бога, чтобы Он усмирил его, унял гнев, успокоил шторм… Но то ли наши слабые молитвы не доходили до Всевышнего, то ли мы и в самом деле были большие грешники, – погода не улучшилась ни через  сутки, ни через двое…

По распорядку тюрьмы или лагеря мы должны были получить свои «паечки», чтобы утолить голод. Но голода мы не чувствовали, как и не чувствовали самих себя. Охранники, наверное, не желали спускаться в трюм, не рисковали ходить по скользкому от блевотины полу и не задохнуться в смраде…А хоть бы и спустились и накормили нас, то и это было бы делом бесполезным – та «паечка» вылетела бы из нас, как пробка из-под «Шампанского»… Наверное, охранники знали об этом, и поэтому решили не переводить впустую зэковскую еду…

На третьи сутки, показалось, шторм усилился еще больше. Уже трудно было устоять и охранникам на палубе, они, как могли, цеплялись за ограждения, канаты, решетки… И у них началась рвота, и они очищали свои желудки, наклоняясь до пола…

Но к вечеру, неожиданно для все, шторм начал угасать. Все меньше и меньше качало нашего «Феликса», – и мы почувствовали некоторое облегчение. Долго же шла наша молитва к Богу. Замешкался Господь, или и Он решил испытать нас на крепость, не знаю, но мы поблагодарили Его за благосклонное отношение к нам…

А потом и совсем прекратилась качка. По разговорам охранников мы поняли, что прибыли к месту нашего назначения.

– Выходи! – подал команду охранник, заглядывая в трюм.

Никто не пошевелился. У нас не было сил подняться. Но многие еще или не проснулись, или не вышли из обморочного состояния…

– Кому сказано – выходи!

– Да пошел ты… – выругался рядом лежащий, не открывая глаза.

Выгружали нас – полутрупов – по одному. Выносили, вытягивали, взяв за руки, потому что идти мы не могли – подкашивались ноги. Вытаскивали на берег и бросали прямо на землю. Живыми всех, кажется, не довезли…

– Где мы? – спросил я у охранника, который, как мне казалось, был не таким злым, как его коллеги.

– Магадан… А находимся мы в бухте Находка…

«Край земли, – подумалось мне, – тысячи и тысячи километров от моей Даниловки… Как далеко нас занесло! И возвращаются ли отсюда люди?..»

 

Полуглоток свободы

 

Отлеживались и отдыхали мы недолго.

Всем нам выдали по кусочку хлеба и селедки.

– Подъем! – скомандовал один из охранников, и мы, подчиняясь его команде, поддерживая и помогая друг другу, стали на ноги. – Строиться в колонну!

Мы идем, а нам все кажется, что качка продолжается, что у нас земля уходит из-под ног, и мы хватаемся друг за друга, чтобы не упасть. Не скоро мы ощутили твердь под ногами…

Прошли уже пару километров по Магадану – столице Колымского края и «Дальстроя», – треста по добыче цветных металлов. Это – вотчина МГБ, подчиненная непосредственно вождю.

Замечаем, вокруг Магадана виднеются черные скалистые сопки. Низко  опустились тяжелые и мрачные облака. Внезапно откуда-то обрушился на нас холодный и колючий ветер, пронизал каждого из нас до костей, прижал к холодной звонкой земле.

Запахло диким и злым Севером, богатым на мороза и метели, ветра и ураганы, и в основе всего лежала вечная мерзлота…

Мы прошли город, вышли за его пределы. Перед огромной массой зэков распахнули свои ворота такая же огромная загорода с высоким забором, над которым установлен дополнительный «заборчик», но уже из колючей проволоки… Недалеко одна от одной вышки с охранниками. Тем дальше от материка, тем сильнее укрепления, – как будто отсюда чаще всего и убегают заключенные… А куда отсюда убежишь? Разве что в объятия Деда-Мороза…

Дали по пайке хлеба и кусочку селедки…

Для ночлега нам предоставили первоклассную «гостиницу» – голую землицу. Лежи себе как барин, укрывайся одеялом из звездного неба, – простор, никто не толкает в бок… Радовало то, что был август, и земля еще не промерзла, а на сопках за короткое лето не успевает растаять снег. Так и укрывали круглый год  сопки снежные вершины, словно берегли их от палящего солнца…

Через несколько дней нас разбили по колоннам. Подогнал грузовики, «погрузили» в кузова. По тридцать человек в каждой машине.

Взревели грозно двигатели машин, и тронулись мы колонной по знаменитой Колымской трассе, по трассе жизни и трупов, двигались вглубь Колымы на сотни километров…

Эту дорогу жизни строили бывшие, ранее привезенные сюда, зэки, – через болота и сопки, через речки и овраги. Строили с помощью кирок, лопат и тачек… Тысячами и тысячами трупов была усеяна эта дорога, костьми уложенная вместе с камнями… Начиная с тридцатых годов строили эту трассу, от которой отходили дороги – к приискам и рудникам. И работали при морозе в 50-60 градусов, на голодном пайке…

А надо было строить вдоль дороги мосты, засыпать болота и топи, взрывать сопки, долбить проходы и строить себе и будущим зэкам, которые прибывали ежегодно до миллиона человек, новые и новые лагеря и бараки…

Так создавался «Дальстрой» – огромный спрут по выкачке драгоценных металлов с «тюрьмы без решеток» – по словам Ильича. Страна получала с Колымы около ста процентов золота, алмазов и других дорогостоящих металлов и камней…

Советы здесь  появились только в 1957 году. Всем командовал «Дальстрой», и славное МБД и КГБ. «Закон – тайга, медведь – прокурор», – так ежедневно благословляли колонны зэков конвоиры, сопровождая их на работу. Кто прибывал сюда с большими сроками, превращался из человека в скотину. Он уже был без имени и фамилии, а только с номером на бушлате и собачьей кличкой…

Пять дней, пять дней везли нас в неизвестность… Пять суток, сидя на корточках в кузовах автомобилей, мы ожидали, когда закончится издевательство над нами… Без сна, без отдыха, без остановок… Мы все глубже и глубже погружались в необозримый мир Колымского «рая»…

Вокруг нас голые сопки, тайга, болота, – мы то опускаемся вниз, то выползаем на вершину горы… Обрывы и редкие долины, в которых растут лиственницы… Пересекаем ручьи и речушки…

Мы узнаем позже, что здесь короткое лето, девять месяцев тянется зима с морозами за шестьдесят градусов – и потому царствует вечная мерзлота.

А нас ожидала дикая природа Севера, Колымы, Якутии, места, по которым не ступала еще нога человека, существование без свежих овощей и фруктов в холодных бараках, в адском труде, жестоком режиме и произволе, – все это ожидало узников Гулага…

Наконец, наше бесконечное ожидание закончилось, – мы прибыли в Усть-Неру. Это был районный центр Оймяконского района  Якутии. Более тысячи километров от Магадана…

Что представлял из себя этот поселок? Несколько десятков бараков, жилых домиков. Своя электростанция, мастерские, автобаза, школа, даже клуб, столовая.

Этот район, как я узнал, занимал территорию трех областей мой Украины. А сама Колыма – три с половиной миллионов квадратных километров – всю Европу можно было поместить в это пространство. Местное население – якуты, которых по всей Колыме насчитывалось меньше миллиона, а остальная «рабсила» состояла из зэков и «врагов народа» – они составляли ударную часть по добыче золота и алмазов, строители и «спецы»…

Строительство Колымской автомобильной магистрали началось в 1932 году, начиная с центральной улицы города Магадана – Колымского шоссе. Закончилось строительство в 1952 году, связав Магадан и Усть-Неру трассой протяженностью в 1042 километра.

Необходимо было форсировать строительство дороги от бухты Нагаева к местам добычи золота. Поэтому «Дальстрой» наряду с разведкой недр, организацией приисков и добычей драгоценного металла, сосредоточил внимание и на строительстве автодороги – будущей знаменитой Колымской трассы – в районы горных управлений. Началось все в июле 1932 года со строительства первой на Колыме шоссейной дороги между бухтой Нагаева и Магаданом.

20 августа 1932 года…

По первому двухкилометровому участку прошли первые машины – и с этого времени началось регулярное автобусное сообщение. Строительство трассы проходило очень «интенсивно», потому что находилось под неослабным оком и контролем Э.Берзина. Специальным приказом он обязал начальника «Капдорстроя» В.Мордухай-Болтовского обеспечить не только подготовку к форсированию ее строительства в летний период 1933 года, но и максимально использовать зимник для перевозки грузов на прииски. Строить дорогу приходилось строить в различных инженерно-геологических условиях, в зависимости от которых применялись и различные приемы, обеспечивающие устойчивость полотна дороги. Человеческие жизни в расчет не брались.

При изысканиях трассы начальники полевых партий стремились обеспечить кратчайшее расстояние и, тем не менее, максимально приблизить ее к карьерам грунтов для отсыпки полотна, – что, в конечном итоге, привело к тому, что все последующие потом автодороги Магаданской области, как правило, проходят, следуя рельефу местности.

Поэтому знаменитая Колымская трасса вплоть до города Сусумана имеет большой процент криволинейных участков. «Ударным» стал сезон 1933 года, когда завезли туда огромную партию «зеков»…

Э.Берзин издал специальный приказ, который определял для управления «Капдорстрой» конкретные сроки сдачи в эксплуатацию отдельных участков дороги. К концу года строительство 200 километров дороги облегченного типа было в основном завершено.

Осмотрев трассу, Берзин подписывает новый приказ, в котором он объявил благодарности отличившимся и премировал 46 работников ружьями, часами и деньгами.

К началу 1941 года дорога была построена до поселка Сусуман – 650 километров. Сколько километров, было подсчитано, но никто не считал, сколько человеческих жизней унесла та дорога…

Война замедлила темпы строительства дороги, но когда в 1943 году на Индигирке были обнаружены крупные месторождения золота, а Колымская трасса прилегала к этим районам, – то решено было продолжить ее строительство. Изменили только направление.

Строятся автозимники в тех местах, где должна была проходить Колымская трасса, – «Дальстрой» не имел средств для строительства капитальной дороги, и поэтому строились те дороги, которые «работали» только в зимнее время.

 По ним двинулись тяжелогрузные автомобили «Даймонд» – с грузом они составляли около 60 тонн. Поэтому они разбивали дорожное полотно, разрушали мосты. Только в 1948 году, при заместителе начальника «Дальстроя» генерал-майоре И.Петренко, движение тех автомобилей прекратилось.

В 1952 году строительство Колымской трассы было закончено в поселке Усть-Нера в Якутии. Привозилось горное оборудование, была увеличена добыча золота.

«Самая длинная улица в мире»  стала и самым большим в мире кладбищем для заключенных…

 

Трое дней нас продержали в загороде. Не разрешалось подходить близко к забору. На наших глазах конвоиры с вышки выстрелили в нашего «спеца», который подошел близко к конвоирам, чтобы спросить у них о чем-то… Он упал возле забора, и долго его никто не поднимал…

Нас прогнали строем по поселку – до реки Индигирки. К берегу причалила баржа и нас погрузили в нее – еле вместились. По течению реки мы поплыли к Ледовитому океану, в который впадали река Колыма, Яна, Индигирка.

Больше сотни километров мы петляли по ущельям горной реки, пока не пристали к пристани, одного из многих тысяч приисков, – Хатынах.

Выгрузились. Конвоиры прочли нам свою неизменную «молитву»:

– Шаг влево-вправо – расстрел без предупреждения! Всем ясно! А теперь тронулись. Впереди двадцать пять километров…

Идти тяжело. Но мы рады, что дышим свежим таежным воздухом, что могли дорогой пить из речушек сколько хочешь воды…

До лагеря мы добрались только на следующий день – к вечеру.

«В честь нашего прибытия» из бараков убрали бытовиков – мы же все-таки «особый контингент», и нас нужно уважать, относиться к нам, как к атомщикам, –   золотому фонду умственной и творческой работы.

Ночь прошла в мертвецком сне – тяжелый переход и свежий воздух сделали свое дело. Нас, слава Богу, никто не трогал, не прерывали наш сон…

 

Утром построили как на парад на Красной площади. Только не хватало нам вождя, чтобы ему хором прокричать здравицу: «Слава нашему великому…» Даже рука не поднимается, что писать его дьявольское имя.

Вместо «него» перед нами стоит начальник прииска Иван Петрович Федоров. Он внимательно осматривает строй, вглядывается в лицо каждого из нас, будто изучает, пронизывает рентгеном, чтобы узнать, из какого теста мы слеплены, можно ли на нас положиться…

Мы потом узнали, что Федоров – бывший полковник. Когда был в Германии, влюбился в немку фрау Ингрид, и очень зашло далеко в их отношениях… Разжаловали беднягу, запретили любить иностранную гражданку, тем более из лагеря наших врагов, – и уже в должности капитана сослали его на Колыму искупать свой грех и отбывать повинность.

– Товарищи! – произнес он громко, и его голос эхом отозвался в горах и сопках, перескакивая с одной вершины на другую. – Товарищи зэки! Я знаю, какие вы «враги народа»! Я скажу больше. Я доволен такими «спецами», какими являетесь вы. Знаю, что вы честно отбываете свою повинность и надеюсь, что вы будете трудиться здесь так же, как трудились на спецстройках. Нам нужно из людей, кто помоложе, до тридцати лет, сколотить крепкую бригаду из пятидесяти человек. Бригаду разведчиков. Бригада сама выбирает себе бригадира – я в это не вмешиваюсь. И эта бригада будет расконвоирована. Потому что бежать отсюда, даже при самом большом желании, некуда. Потому что это «тюрьма без решеток», как говорил вождь пролетариата Ленин, – о чем вы отлично и сами знаете.

Он замолчал, переступив с ноги на ногу. Он с первых минут показался мне положительным человеком, который, как и мы, попал в этот ад. Только он «зэк», наделенный правами руководить другими зэками…

– А сейчас, дорогие мои, вот что нужно сделать, – продолжал капитан, но уже более тихим и спокойным, даже доверительным голосом, – нужно составить список членов бригады и утвердить, ими же, самого бригадира. Список нужно подать капитану Куприянову завтра к утру. Так что у вас достаточно время для обдумывания, споров, диспутов, выбора бригадира. А после этого Куприянов ознакомит подробно с трудной и серьёзной работой в ГРБ. А сейчас всё, можно разойтись…

Меня его выступление здорово обрадовало. Ведь теперь получается что – мы наполовину свободные люди. Пусть наполовину, но с привилегиями. Не будем слышать строго окрика охранника или надзирателя, не будут дышать в затылок овчарки, готовые наброситься на любого из нас… Об этом мы и не мечтали. А работой нас не испугаешь, мы к ней привычные, только на полуголодном пайке не держите, а остальное – не ваша забота…

Мы, спецы, собрались в бараке на большой совет. Нам нужно определить на ближайшее время свою судьбу. Нам нельзя ошибиться, ибо нам никто не дает право на ошибку.

– Иван Никитич, веди собрание, – предложил бывший повар ресторана «Астория. – Тебе предоставляется это право.

Раз просят, отказываться нельзя. На столе бумага, ручка и чернилица.

– Нам необходимо составить список бригады… Игорь, ты за секретаря, садись за стол.  Называйте фамилии!

– Руденький!

– Богуславский!

– Олифер!

– Климович!

– Грушко… Засимович! Эпштейн»..

Секретарь еле успевал записывать названные имена.

– Друзья! – перебил я дружный хор. – Остается десять кандидатур. Прошу выбрать самых-самых… Раз приказано пятьдесят, то больше нельзя…

Вот и все пятьдесят. Все замолчали. Больше предложений не поступало. Потому что потом могут начаться споры. А их нам не надо. Нам нужно придерживаться строгих законов и дисциплины.

– А сейчас главный вопрос. Мы должны выбрать бригадира. Думайте, взвешивайте, предлагайте. На обдумывание десять минут. Можем провести тайное голосование. Каждый напишет «своего» бригадира…

Я сел за стол рядом с кулинаром, взял в руки список. Каждое имя для меня было знакомо – почти весь наш университет вошел в бригаду. Это было отрадно, это говорило о том, что наша дружба и взаимопонимание дадут свои положительные результаты.

Зашептались между собой «спецы», от одной группы разговоры переходили ко второй. Я не видел, как они одобрительно кивали головами  между собой, в чем-то соглашаясь, приходя к единому мнению…

– Обойдемся без тайного, – подошел к столу представитель коллектива Василий Олифер, промолвил, – мы все друг у друга на виду. Мы пришли к единодушному мнению, что бригадиром у нас будет Иван Никитович – староста камеры и ректор нашего университета…

Кажется, я услышал аплодисменты. Потому что они были тихие – не привыкли зэки к полусвободе. А потом громко разразились восклицаниями и не жалели уже своих ладоней…

– Спасибо, друзья! Спасибо! И сейчас, как и раньше, мы единое целое. Кто не вошел в бригаду, не переживайте – всегда надейтесь на нашу поддержку и защиту.

 

Пельмени за домашним столом

 

Утром я подал список бригады капитану Куприянову.

Он пробежался взглядом по фамилиям, утвердительно кивнул головой:

– Хорошо, Иван Никитович. А тебя разреши поздравить с избранием руководителя бригады!

– Спасибо!

– Думаю, что сработаемся. А начальник прииска человек замечательный и душевный. Ты с ним, лес зеленый,  подружишься…

Тепло разлилось по моему телу. Наверное, впервые я разговаривал так душевно и просто с человеком, который был моим начальником. В глазах ни злобы, ни пренебрежения к зэку, а только уважительное отношение. Не верилось в такое, казалось сном, привидением, случайностью…

Но это было не случайно, это было уже закономерно. Словно компенсация за предыдущие муки и унижения.

На следующее утро мы отправились на участок Сахара. Это в пяти километрах от лагеря. Мы – золотодобытчики. Мы бьём шурфы – ямы глубиной до двадцати метров, где могут залегать золотые пески.

Капитан Куприянов – Иван Евгеньевич – человек покладистый и спокойный, с улыбкой на лице, пришелся нам по душе. Мог быть «под мухой», навеселе, и потому его рот расплывался в еще большей улыбке. Через слово, говорил «лес зеленый», курил одну папиросу за другой.

– Слышь, Никитич, лес зеленый, – спустя неделю, когда мы с ним уже почти подружились, предложил мне, – ты парень надежный, проверенный, не буду я дышать тебе в затылок, проверяя твою работу… Сам руководи работой бригады.

– Спасибо за доверие, Иван Евгеньевич. Не подведу.

А на душе еще теплее стало. Это уже почти свобода. Никто не отмеряет нам три кубических метра, как на атомной стройке, никто не следит за тобой, не подгоняет…

К месту работы ходим пешком. Вместе с нами прораб Татаринов

Ребята надежные, понимающие с полуслова. Мы знаем свою работу, знаем, когда можно поднажать, а когда и полежать «на песках Сахары». Кто-то, видимо, в насмешку над этим суровым краем назвал это место Сахарой. Удивительно, но спустя некоторое время,  этот край нам показался не таким уж и суровым.

Мы все рады, почти счастливы, что дышим свежим воздухом, отдыхаем, когда нужно сделать перерыв. Что можем срывать спокойно, никого не остерегаясь, гроздья спелой смородины и запихивать ее целыми горстями в рот, что можем есть до отвала зрелую бруснику. Вокруг – масса грибов. Спелый шиповник, который мы, очищая от внутренностей, жуем, чтобы дать питательные соки своей печени и почкам…

Солнце светит… Ручейки звенят переливчатыми колокольчиками…

Когда отойдешь метров двадцать от шурфа, то можешь спугнуть стаю куропаток…

Васль Олифер радостно смотрит на окружающую природу, вдыхает полной грудью ее неповторимые запахи, не выдерживает, громко поет:

Ой гоп не пила,

На весіллі була,

До господи не втрапила

До сусіда зайшла,

А в сусіда

До обіда

В ольху спати лягла…

Долбили мы ломами и кирками горную породу песков. Мы думали, что пески как на пляже, а тут… Иногда проходили слой золотоносной скалы в поисках песков, пока прораб  не указал нам и не пояснил, где же и что из себя представляют те пески…

Закрывал наряды капитан Куприянов. Он не придирался к цифрам, не уточнял, не сомневался в представленной документации.

Раз закрыли наряды, второй…

– Слышь, Иван Никитович, лес зеленый, – однажды отказался капитан подписывать наряды на улице, – да пошли ко мне домой – там и закроем наряды…

Думаю, что  я пришелся ему по душе. В наших отношениях налаживалось взаимопонимание.

– Да неудобно как-то, – засмущался я, стараясь отговориться от его приглашения – каким я гостем покажусь перед его семьёй?

– Лес зеленый! Почему неудобно? Я приказываю тебе явиться в мой дом для закрытия нарядов! – уже перешел на строгий тон  Иван Евгеньевич, брови нахмурил, театрально кулак показал.

– Ну, если приказываете… То, конечно, я должен подчиниться приказу…

Мы с ним говорили не раз обо мне. Он допытывался, за что я получил десять лет. Он уже хорошо знал, за что сталинские соколы сажают людей в тюрьму и отправляют «для исправления» в лагеря… Рассказал я ему. Рассказал с юмором, с сарказмом, ничего не скрывая и не утаивая.

Он только покачал горестно головой, вздохнул:

– Что делается, лес зеленый, в нашей стране… Уму непостижимо.

Еще не переступили порог его квартиры, а Иван Евгеньевич в открытые двери посылает просьбу-приказ:

– Ниночка! Готовь пельмени! У нас гость. Я познакомлю тебя с «врагом народа» – настоящим представителем этого класса!

Из кухни вышла полногрудая женщина в домашнем зеленом халате, приветливо взглянула на меня, назвалась. Протянула мне руку. Я пожал ее, наклонившись, поцеловал. Я не помню, чтобы когда-нибудь так делал, но здесь получилось машинально и натурально.

– Иван Никитович отличный бригадир и замечательный человек.

Он снова ушла на кухню – готовить для нас пельмени, а мы расположились в отдельной комнате. Впервые за пять лет я вдохнул в себя домашнее тепло, семейный уют, тишину и спокойствие. Обычное скромное жилище. Полки с книгами, стол в углу комнаты. Патефон на тумбочке. На стене, в рамках, фотографии.

– Вот так и живу, лес зеленый, – хозяин заметил, как я осматриваю его жилище. – Привык. Дикая служба забросила меня в эти края. Вначале было хоть вешайся, а со временем подумал, что и здесь жить неплохо. А с третьей стороны… не повесят  на шею ярлык «врага народа»…

В разговоре незаметно пролетело время. Раздался голос хозяйки:

– Ванечки! Пельмени готовы. Прошу к столу!

«Ванечки»… Как давно я слышал это имя из уст женщины, да еще чужой, которую никогда не видел… Защемило в груди, на душе стало радостно и приятно.

Когда мы уселись за стол, когда Нина Кирилловна поставила среди стола огромную глубокую посудину с дымящимися пельменями, у меня сразу потекли слюнки. Она же и наложила мне в глубокую миску до верху пельмешек. Рядом кружку со сметаной поставила… Улыбалась, радовалась, что гостю покажет свое кулинарное искусство…

– Ниночка, – вкрадчивым и просительным голосом обратился хозяин к супруге, – достань нам заветную…

Она достала со своего тайника бутылку спирта, который в тех краях был на все золота.

Капитан радостно смотрел на меня, ожидая моей реакции.

Иван Евгеньевич налил мне почти целый стакан. И, не увидев радости в моих глазах, удивился:

– Ты что, Иван Никитович, лес зеленый, баптист?

– Да нет… Я на службе, да и не дружу я с Бахусом. Вот у вас брусничный сок – сделайте мне, если можно, слабенькое вино…

– Не понимаю тебя, Иван Никитич. Ты что, совсем ни-ни…

– В самом деле, не шучу. За все время я ни разу не выпил рюмку спирта. А пью я только шампанское и закусываю поцелуем…

Хозяин громко рассмеялся от моих слов. Налил себе почти полный стакан. Хозяйка пила вместе со мной «коктейль». Мы «чокнулись» с ними стаканами, пожелали друг другу счастья и здоровья.

Я принялся уминать пельмени. Сколько положила мне гостеприимная хозяйка я, может быть, и не съел бы – постеснялся, но она проявила завидную настойчивость и заставила съесть все, что она накладывала, даже больше…

Это был мой первый ужин в кругу свободных людей за пять лет моей отсидки. Все проходило словно во сне. И мягкий голос хозяйки, и дружеская беседа с капитаном, – все это напоминало мне те времена, когда я был на воле, когда был в гостях у кого-нибудь со своих сельчан…

Капитан наливал и еще, но я отказывался пить больше наотрез. А он, подмигивая мне, просил, чтобы я поддерживал его, только бы держал в руке стакан…

Тот вечер остался в моей памяти на всю жизнь. И потом, через много лет, когда меня угощали пельменями, я невольно возвращался в памяти в то время, в квартиру добродушных хозяев – Куприяновых…

 

Дыхание второго срока

 

Два года я добывал золотишко на этом прииске – Хатынах.

Не в кандалах ходили, не в цепях, но давил на плечи невидимый груз, отравлял душу. С одной стороны как будто и ничего, радоваться можно, счастливым человеком считать себя, а с другой… Как тот говорил – за Державу обидно.

Чаще и чаще я обращался к Библии, читал с интересом Евангелие… Владыко Федор возбудил во мне желание постичь дорогу к Творцу. Чем глубже я вникал в строки Святого Писания, тем больше истин и человеческих тайн открывалось передо мной.

«В начале было Слово, и Слово было с Богом, и Слово было Бог. Оно было в начале с Богом. Все через Него возникло, и без Него ничего не возникло. В Нем была жизнь, и жизнь была свет людям…» Ин.1, 1-4

Я перечитывал и потом повторял по памяти тысячи раз это изречение. И передо мной открывались, невидимые доселе, врата. Я входил совершенно в другое измерение жизни, где царил свет и доброта, любовь и теплота. Мне однажды показалось, нет, даже не показалось, а почувствовал, ощутил в своей душе непонятную легкость, во мне поселилось душевное равновесие, спокойствие, гнев и злоба оставили меня…

Бог учил меня выдержке и терпению, мудрости и всепрощению.

И со временем к своему положению невольника я начал относиться спокойно и смиренно. Принимал, как должное, которое послал мне Всевышний, чтобы испытать меня для будущих сражений с дьяволом и несправедливостью…

Приближалось восьмое марта… Но до него еще было две недели.

Каждый год мне этот день напоминал «черного ворона», в котором приехали опричники за мной. Но в женский праздник у меня радостное событие – день рождения. Вся бригада об этом знала, и мы каждый год собирались вместе на это торжество.

Вот и теперь они решили сделать праздник своему бригадиру. Шептались между собой, советовались о чем-то, загадочно улыбались. Мой боевой заместитель академик Леонид Богуславский, с которым мы уже не один год чалимся на спецстройках и роем золото, уточнил:

– Иван Никитович, народ хочет отметить твой день рождения. Уже конец работы. Пора.

– Но до моего дня рождения еще полмесяца. И заранее нельзя его праздновать.

– Знаем. Но то на воле. А мы же зэки. Нам все дозволено. Поэтому мы сегодня проведем репетицию. Чтобы в твой день не было никаких сбоев и неожиданностей…

– Валяйте!..

Мы собрались в своем кругу. А собрались в кабинете – уголок, огороженный фанерой. У всех радостные лица, шутят, смеются. Перед этим я сходил к своему «тайнику», взял свою тетрадочку. Тайник я оборудовал под штабелем бревен, в земле, использовав для этого ржавую снарядную гильзу, неизвестно каким образом появившуюся здесь.

На «вахте» пожилой «марксист» – профессор Московского университета Петр Петрович Кучин, бывший «слушатель» нашего университета в камере. Он носил огромную бороду, гордился ею… Мы доверили ему ответственный пост – дать знать, если увидит или услышит появление «оперов»…

Налили по полной нашего фирменного коктейля, который мы научились сами изготавливать из лесных ягод.

– Друзья! – поднялся с места мой заместитель. – В день рождения всегда дарят подарки и говорят тосты. Поэтому мы решили подарить тебе как учителю и поэту наш скромный подарок – блокнот и несколько химических карандашей. Пиши, дорогой, пиши правду, чтобы о нас помнили и гордились нами!

Мне вручили блокнот с твердыми обложками. Это был для меня самый ценный подарок, который мог получить от своих друзей.

– Спасибо, дорогие мои! Спасибо! Я постараюсь заполнить все страницы блокнота.

Когда выпили по второй, и третьей, послышалась просьба:

– Иван Никитович, прочитай нам что-нибудь… Общая просьба.

Из голенища сапога достаю согнутую вдвое тетрадь. Листаю ее, ищу те стихи, что хотелось прочитать. Молча ожидает аудитория, смотрят на меня…

Самолюбивый, самовластный,

Тиран России и палач…

Агнец спесивый и ненастный,

Любитель женщин, знающий их плач…

Лаврентием зовут, народ Иудой прозывает.

Некоронованным царьком в Кремле он восседает...

И случилось неожиданное. Взломав дверь, нагрянули один опер и два конвоира. Мы и не услышали, как они сняли «охрану». Умеют это делать, научились. Они, оказывается, давно следили за мной. Наверное, сопроводительные документы, которые переслали на прииск, характеризовали меня как «неблагонадежного»…

– Сидеть! – подал грозную команду опер, залетев к нам. – Не вставать!

Он сразу же направился ко мне. Вырвал из моих рук тетрадь, потряс в воздухе:

– Вот доказательства, что ты не исправился! Ты становишься еще больше опасным врагом для советского народа! Второй срок тебе обеспечен!

Они, внезапно ворвавшись на нашу территорию, добились своего. Довольные совершенным, удалились.

Наш бедный профессор лежал, окровавленный на земле, без чувств… Хорошо же его огрели опричники, на почтенный возраст не сделали никакой скидки…

… Утром бригаду выпустили на зону. Меня же задержали, а потом повели к начальнику лагеря Федорову. У него уже сидели опер Зигатулин, начальник режима Иванов и мой начальник Куприянов.

Они пригласили его, чтобы тот посмотрел на своего бригадира, сам убедился, что за «птичка» на самом деле этот Руденький… Надо отдать должное капитану – не испугался, не согнулся под тяжестью их взглядов, держался с достоинством.

В его присутствии мне задали первый вопрос:

– Работаете вы хорошо, мы это знаем. И капитан Куприянов вас характеризует с положительной стороны… Но чем вы занимаетесь в свободное от работы время? Что пишете? И кто, скажите на милость, дал вам право клеветать на наших вождей? Кто, я спрашиваю?

Голос срывался и переходил на крик. Опер правил бал, он уличил зэка в подрыве коммунистического строя. Он уже видел новую звездочку на своих погонах. Он упивался своей властью, обрушив на меня весь свой гнев и силу закона.

– Это мои личные стихи – юмор, пародии, строчки о любви…Я использую свое конституционное право свободы слова и печати. Что я, скажите, нарушил? Какое преступление совершил?

Опер, выпятив нижнюю челюсть, опершись руками о стол, переспросил:

– Не знаете, какое преступление?! За ваши «лирические» строки, если мы дадим этому ход, вам припаяют второй срок – еще «червончик» подбросят. Вам ясно? Вы хотите этого?

Ответил молчанием. Что перед ним оправдываться? Незаметно от всех, мне подмигнул капитан: «Держись! Я понимаю тебя!» Хорошо, что хоть он не затаил на меня обиду за мои выходки, молодец, понимает все…

– А пока в шахту мы вас направим. До особого разбора. Там, я думаю, будет вам не до стихов. Там будет сплошная проза… Проза лагерной жизни.

Полузатопленная шахта. По колено в холодной воде. Долблю киркой золотоносную породу. За ворот капает вода, стекает по спине, все тело пронизывает дрожь. Ноги стынут, и их уже не слышно…

Из шахты я выхожу весь мокрый. А на улице около шестидесяти градусов мороза… И пока дохожу до лагеря, вся роба замерзает и становится панцырем. Как когда-то на разгрузке цемента… А за «паечкой» – хлебом и супчиком – нужно простоять более часа… А когда дождешься своей очереди, плеснут тебе в алюминиевую мисочку бурды, то и не хочется есть совсем…

Осунулся я, стал худой и страшный, без жизни и желаний, одна только мечта сверлила мозг – упасть бы на нары и забыться обо всем…

Вот во что мне обошлись стихи и «клевета» на доблестных руководителей!

Но я особо не жалел об этом – я испытал духовное удовлетворение. Значит, мои стихи имели какую-то силу, вес и значимость. А за это можно и пострадать…

Меня даже не тревожило то, что впереди маячил второй срок, и то, что мне придется еще долго испытывать «прелести» Гулага…

Да как говорят мудрые? Нет счастья, так несчастье помогает… Так и у меня. Случилось непредвиденное.

Выручила меня костлявая старушка… Не знаете, какая? Да та самая, что разгуливает по земле с косой в руках.

Мы ожидаем сигнала выходить на развод. Мы по-зимнему одетые, в бушлатах и валенках, лежим еще на нарах. Вбегает в барак наш марксист, закричал вместо охранников:

– Чего лежите, «враги народа»? Он умер! Умер! Умер! Слышите – он умер!

Мы вскакиваем с нар, ничего не понимаем, трясем за плечи профессора. Он плачет, поясняет:

– Из МГБ только что получили радиограмму… Скончался наш палач и диктатор!

Он даже не называл его по имени, как будто это могло навредить нам одним лишь только именем вождя…

Весь день в лагере и на прииске царила неясность и растерянность.

Только вечером вывесили приспущенные флаги с привязанными к ним черными лентами.

А утром по громкоговорителю мы слушали трансляцию из Колонного за Дома Советов, где стоял гроб с телом покойного. Звучали грустные мелодии грузинских колыбельных песен, менялся караул, возлагались венки от трудящихся, коллективов фабрик и заводов. Слышны были плач и рыдания…

Вечером мы, политические зэки, собрались в одном из бараков. Собрали своих «артистов», музыкантов… Нашлись и музыкальные инструменты. Веселая и радостная музыка понеслась по баракам и по всему лагерю. Мои друзья попросили, что бы я сказал несколько слов по этому поводу. Я с радостью согласился.

Став во весь рост на верхний ярус нар, вздохнув всей грудью уже не «сталинского воздуха», произнес:

– Дорогие друзья! Коллеги! Мученики! Сегодня у нас исторический день и праздник! Отдал дьяволу черную и кровавую душу тиран и палач нашей страны! Жаль только, что он умер так неожиданно и легко. А надо было его посадить в железную клетку и провезти по дорогам Колымы и Воркуты, Печоры и Сибири, Казахстана и Соловков… Чтобы каждый зэк и честные люди смогли плюнуть ему в рожу и кинуть камень в его усатую морду за горы трупов, море слез и реки крови, за геноцид над своим народом… Он подох, но осталось двадцать миллионов его партийных боссов, остались его живые последователи – вожди и лакеи, его стукачи и сексоты, его пропагандисты и лекторы, которые будут его вспоминать и драться за утерянные корыта и кормушки…

– Правильно! – крикнул кто-то из толпы.

– Пройдет еще не один десяток лет, когда народ возьмет власть в свои руки, и в стране воцарится справедливость и торжество закона и правды….

Я видел, как к нам в барак, где царило веселое оживление и радость, вошел опер Писаренко, тот самый, который вырывал у меня из рук тетрадь, который грозил мне новым сроком… Он утирал носовым платком крокодиловы слезы. Окинув волчьим взглядом веселящихся, неожиданно выкрикнул изо всех сил:

– Разойтись всем по местам!..

Мы знали, что в Кремле началось мордобитие. Поделив власть между собой, верные слуги вождя начали борьбу за власть. Договорившись между собой, убрали, осудили и расстреляли Берию, который хотел, который собирался уже всех их пустить в расход…

Что ж, история выделила Никите Хрущеву свою роль – оттепель, разоблачить «культ вождя». При всех его недостатках, мы готовы молиться на него за его смелость, за его человеческий подвиг…

Неожиданно меня вызвали в спецчасть. Удивительно, но в глазах оперов я не увидел устрашения и злости. Каким-то спокойным и тихим голосом произнесли:

– Собирайтесь. Ваш дальнейший маршрут – Усть-Нера…

Больше они ничего не сказали, а я не стал ничего уточнять: закон – тайга, а медведь – прокурор…

Вышел от них с непонятным настроением. Но тревоги никакой не чувствовал. Даже никакие предчувствия не приходили ко мне…

Позже у меня родятся строки:

Ты знаешь, что такое Нера,

Где годы наши юные прошли,

Где гибли и любовь, и вера,

Где, наконец, друг друга мы нашли…

Зарделась старая Планета,

Сиянье Севера сверкнуло вновь…

Проснулись, Солнцем обогреты,

И жизнь моя, и счастье, и – любовь…

 

Часть четвертая

 

Свобода!

 

К отправке мы должны быть готовыми к утру.

А вечером…

Вечером устроили «бал прощания». Наверное, тогда впервые, за время нашего нахождения на прииске, никто не ложился спать. Мы проговорили всю ночь.

Всем хотелось сказать мне какие-то прочувственные слова, выразить свою благодарность – уже как своему руководителю, – но, как всегда, в таких случаях невозможно было найти тех слов. А, может, и не нужны были те слова в тот момент? Мы разговаривали сердцами, желая друг другу вырваться из этого ада, забыть о нем…

Сидит рядом со мной Степан Безбородый. В глазах боль, растерянность, вздыхает… За ним – Костик Степанов, Никита Волошихин, Андрей Приставин… Им жаль расставаться со мной, как и остальными девятью друзьями, которые плывут вместе со мной. Нам всем трудно расставаться. Потому что за этот срок мы сроднились, стали братьями, и, казалось, нашу родственную дружбу не разорвать никакими силами… Но – «закон – тайга…»

Легли спать под утро. Мы не будили уже наших друзей, мы простились вечером – обнялись с каждым, пообещав, никогда не забывать друг друга.

К пристани мы пришли сами. Там уже ожидали нас.

Но как только мы ступили на палубу баржи, услышал сзади крик:

– Руденький, вернись!

Это окликнул меня капитан Куприянов, махал с высокого берега рукой.

Иван спустился с горки, а я пошел ему навстречу.

– Что случилось, Иван Евгеньевич? – с тревогой спросил у него.

Он сжал меня в своих объятьях, успокоил:

– Не волнуйся, проститься с тобой пришел… Ты же мне, Иван, как родной стал.

Потом, оторвавшись от меня, поднял с земли небольшой, походный, чемоданчик, пояснил:

– Это вам на дорогу. Нина Кирилловна подготовила. Не забывай нас. Может, Бог даст, когда свидимся. А не свидимся, то будем всегда помнить друг о друге…

У меня запекло что-то в глазах, вот-вот брызнут слезы.

– Но и это еще не все, – перешел он на шепот, – я выкрал у оперов твою тетрадку со стихами. Всю ночь с Нинкой читали. Ну, ты и молоток, молодчина…

Он, опять заключив меня в объятья, незаметно для других, сунул мне в расстегнутую сорочку мой бесценный труд. Это было больше чем подарок. Он вернул мне украденную душу…

– Спасибо, тёзка! Ты был капитаном. А сейчас ты для меня генерал-майор.

Больше мы не говорили. Мы стояли в молчании и минуту, и две… Стояли до тех пор, пока с баржи не окликнули нас охранники.

Взойдя с чемоданчиком на баржу, оглянулся: капитан, он же «генерал-майор» зэковских войск, стоял на высоком берегу и махал, прощаясь, рукой.

Бывают же в жизни неожиданные радостные моменты! Кто мог подумать, что капитан такой чувствительный и душевный человек? Никогда не забуду тебя, как и твою Ниночку, которая угощала меня мировыми пельменями…

Да что я, мои друзья, открыв тот чемоданчик, чуть не крикнули «ура» – ко всем присмакам положила Нина Кирилловна и «поллитровочку» спирта… А? Каково? Первый тост и был за хозяйку, за ее щедрое сердце…

Мы находились не в трюме, как тогда, плывя по морю, и поэтому вольно расхаживали по палубе, разговаривали с «провожатыми», – и не слышали от них ни одного окрика.

Любовались окрестностями, пейзажами тайги, стараясь утопить в душе то волнение, которое не угасало в наших душах после прощания с друзьями. Но не так легко было избавиться от него. Для этого, мы понимали, нужно было время…

Выдавали нам не «паечки», а почти полноценный обед, который мы сами делили между собой.

Петр Сидоров закрыл глаза и дремлет от блаженства, сошедшего на него. Иван Богатырев, не отрываясь, смотрит на берег. Василь Олифер что-то напевает про себя, зажмурив глаза… Хорошо нам, очень хорошо, что и высказать нашу радость невозможно…

От Хатынаха до Усть-Неры несколько сот километров, и поэтому настроились на долгое путешествие. Когда надоело любование природой, заваливались на топчаны и давали «храповицкого»… И спать потом расхотелось. Лежим, думаем, вспоминаем…

Над нами – звёзды, Млечный путь, Большая и Малая Медведицы…

И никуда не поддеться от того, что из моей души, словно из земли, вытекает озорная криничка,  слово цепляется за слово, рождая строчки будущих стихов…

Чудная ночь! Как сказочная птица, –

В объятьях жизни, счастья, красоты…

Передо мною жизнь – открытая страница…

Я – молодой, и молоды мечты…

Тайга нам даже показалась Раем,

И запах хвой тревожил нам сердца.

Что было там, об этом мы не знаем, –

И наше счастье было без конца…

Не удержался, достал тетрадочку, которую умыкнул у оперов мой дорогой капитан, и записал строки, что рождались тут же, на барже, – дописал весь стих до конца:

И гребни гор во мраке ночи,

Погасли звезды в небесах…

Блестят чарующие очи,

Тепло струится на устах.

Весь мир, объятый тишиною,

Покоится в блаженном сне, –

И только мы одни с тобою

В тепле купаемся – в Весне…

Мне эту ночь продлить хотелось,

Как Божий дар моей мечты…

Шепчу признанье  я несмело:

«В моей душе лишь только ты…»

Я еще не знал, кому посвящал эти строки. Но не той, которая ушла, не дождавшись моего возвращения… Кто-то другой находился рядом со мной на палубе баржи, вернее, другая… Я только слышал голос, ощущал дыхание и  душевное тепло, но не видел ее лица. Представлял только его, нарисовав в своем воображении, в своих мечтах. И она уже плыла вместе со мной по реке, сидела даже рядом, о чем-то нашептывая, успокаивая, дав мне надежду на утро моей мечты…

Сквозь сон слышу, как меня кто-то будит. Вместо «моей незнакомки», надо мною склонился охранник Павел Погребенько, толкает в плечо:

– Просыпайся, учитель! Приплываем в Усть-Неру.

Проснулась вся моя команда. Протираем сонно глаза, подымаемся с лежаков. Никаких команд больше не последовало. Мы ожидали, что нас выведут на берег, построят и поведут к месту назначения. Но тот же Павел, даже не сходя с баржи, дал «указание»:

– Дальше пойдете сами. Идите прямо, а там свернете направо. Спросите, где районная тюрьма…

– Кто конвоир? – уточнил я.

Он повертел головой:

– Не можете вы без конвоя… Сами, сами идите. Сами себя и конвоируйте…

Сами – так сами. Переглянувшись с друзьями, не спеша тронулись в указанном направлении. Оглядываемся. На нас даже и не смотрят охранники, отвернулись, разговаривают между собой…

Тюрьма как тюрьма, без излишеств и без ярких красок, – серая, неприветливая. А нам до одного места ее приветливость, нам документы надо оформить… И не какие-нибудь там бумаги, а документы на освобождение…

Нас всех собрали в комнатушке. Майор с худощавым лицом забрал наши бумаженции, внимательно просмотрел их, каждый раз глядя на того, кто их подавал. Хмыкнул, сложил воедино.

– Хорошо. Документы будут готовы только к вечеру. Но перед тем, как я их вручу каждому из вас,  вам необходимо будет выполнить одну небольшую работенку… Это уже будет как плата за ту работу, что проделаю я, выписывая вам документы.

Из зэков мы превратились в ассенизаторов. По всему поселку находились помойки и мусорки. И нам предстояла задача очистить районный центр от ненужных запахов и нечистот…

– Работенка по блату, да день маловатый, – с горечью и юмором говорит  наш массовик-затейник Денис Горкавый, – Гады… Издеваются до последней минуты… Что ж, «закон – тайга»…

Мы долбим помойки ломами, очищаем их, сливаем в чаны, которые прикреплены на телегах… Они отъезжают, приезжают новые… «Прораб» находится на почтительном расстоянии от нас, только дает указание – то сделайте, потом это… Скрепя зубы, терпим, проклиная в душе опричников и майора, который «удружил» нам такую участь…

Наконец, прораб подошел к нам, промолвил облегченно:

– На этом всё… Можете идти мыться… В тюрьме есть умывальник.

Он же и привел нас назад, показал, где есть вода.

Потом пришел в зал майор. Держа в руках бумаги, словно сожалея, что мы оставляем стены его заведения, кратко сказал:

– Вот ваши документы.

Тот же угрюмый прораб, как мы его прозвали, провел нас через железные ворота тюряги, что-то буркнул на прощанье вроде «счастливооставаться…», – и мы одновременно воздели руки к небу:

– Господи, спасибо! Благодарим Тебя за светлый день, который ты нам подарил!..

И не беда, что в наших справках об освобождении записана новая статья – 39-я, что означает «ссылка», неважно, а главное то, что мы – свободные люди! Свободные!!!

– Ура-ааа! – кричим во все горло. – Ура-ааа – мы на свободе!

– Свобода, друзья!

Мы все еще боимся оглянуться назад – не идут ли следом конвоиры с овчарками, не раздастся ли неожиданный окрик «шаг влево-вправо – расстрел!»… Не верим, мы все еще не верим, все еще сомневаемся в том, что мы – уже «бывшие зэки». Быв-ши-еее!..

Мы обнимаем друг друга, прижав голову к голове, тяжело дышим… Впору заплакать от радости, зарыдать, но слёз на это «мероприятие» у нас ни у кого не осталось – то ли высохли они, то ли давно пролились на холодные земли Колымы, не знаем. Но мы и не задумываемся об этом, – обретя свободу, у нас возникает первая «проблема»:

– Други мои! Куда направим свои вольные шаги?

Некоторое время мы в раздумье, а потом «рычим»  как те овчарки:

– Как куда? В столо-ооо-вую-ууу!

Какое это счастье и радость – находиться на свободе!

Быть свободным человеком, свободным народом, – это ли не мечта людей  всех стран мира? Это самое большое богатство и достояние Человека и Страны! Это чувство нельзя ни с чем сравнить. Разве что с тем, что ты снова родился на свет.

Люди! Берегите, люди свободу! Боритесь за нее, иначе вы рабы и нищие!

Поселковая столовая показалась нам рестораном «Астория», в которой работал слушатель нашего университета Бобров. Запахи первых и вторых блюд ударили в голову, нос уловил тончайшие ароматы приготовленных блюд. На раздаче стояла грузная тетенька с добрым лицом, понимая нас, зная, кто мы и откуда, улыбаясь, предлагала на выбор еду. У нас глаза разбегались, слюной истекали…

– На ваше усмотрение, по две порции, пожалуйста…

О, как она нас понимала! Она, кажется, не жалела для нас ни мяса, ни гарнира, – наложила целую гору, что и за год не съесть…

– Приятного аппетита! Ешьте на здоровье, поправляйтесь, а то вы худющие, как таранка, ни одна женщина вас не полюбит…

Она всех, видимо, примеряла по своему размеру, по своим объемам. Но мы не обижались на нее, улыбались в ответ:

– Полюбит, полюбит, никуда не денется…

Мы расплачиваемся, потому что у нас есть деньги. Мы – богачи, мы – Рокфеллеры!..

– А пиво будете?

– А что, у вас и пивко есть?! – удивляемся и не верим мы. – По два бокала каждому. А будет мало, повторим, хозяюшка!

Мы летаем в облаках, мы парим в воздухе.

– За нашу полусвободу, друзья! – произношу я тост и первым подымаю бокал. – Ура!

Мы стукаемся потными бокалами бок о бок, жадно выпиваем до дна. Вытираемся рукавом, выдыхаем скопившийся в нас воздух. А потом набрасываемся на борщи и супы, бифштексы и зразы… Душа поет, а желудок радуется, что мы ему посылаем долгожданную пищу.

После отбытия лагерного срока перед каждым из нас маячила ссылка – кому три года, а кому пять нужно прозябать на Колыме… Но нас это особо не угнетает, – в ссылку отправляли Пушкина и Лермонтова, декабристов… Выдюжим, выдержим… Мы за это время закалились, стали сильными физически и духовно.

Сидели мы столовой до тех пор, когда уже ничего не хотелось – ни есть, ни пить… Нам нужно было только найти укромный уголок, чтобы полежать, отдохнуть, вздремнуть…

 

Трагедия на Эльге

 

… Выезжать нам из «Золотой Планеты» было строжайше запрещено.

Паспортов нам не выдавали, а только справки об освобождении. Поэтому нам самим было предоставлено право устраиваться на работу, чтобы добывать хлеб насущный и «длинные колымские» рубли…

Рассуждали так – раз мы золотодобытчики, то и обращаться нужно в ту организацию, которая  занимается этой работой.

Таким образом, мы переступили порог комбината «Индирзолото», который возвышался в центре поселка, – пришли в отдел кадров.

Кадровик, лысый приземистый человек, в очках, рассматривал наши «волчьи билеты», уточнял, кем работали. Потом, разобравшись с каждым, известил:

– Направлю вас по разным приискам… Они находятся за сто-двести километров от райцентра. Петрова и Сидорова направил на прииск «лазурный», Глаголева, Муштенко, Лабезникова и Ширяева – на «Светлый», а остальных – на прииск «Дальний»…

– А можно меня отправить на прииск «Разведчик»? – осмелился я попросить у него иное место назначения.

– Почему? – удивился кадровик моей просьбе. – Это же еще дальше…

– Там мой друг работает. Он меня к себе зовет…

Кадровик, пожав плечами, дал согласие. Ему ведь все равно, куда отправить в ссылку былых зэков – подальше или ближе. И на том, как говорят, спасибо.

Мы опять пришли в столовую. У нас был вечер прощания. Мы не знали, встретимся ли когда-нибудь вновь, выпьем ли мы холодного пива за нашу дружбу и родство, Колыма нам о том не докладывала. Да и кто мы такие, чтобы требовать у нее отчета?..

– Други мои, – опять прижимаем мы голову к голове, положив друг другу руки на плечи, произношу я слова прощания, – дорогие мои «враги народа»! Где бы ни были, куда не забросила бы нас судьба, мы будем чувствовать громкие  удары наших сердец. Они будут стучать в память о нашем пребывании здесь, на колымской земле… Поклянемся же не забывать друг друга!

– Клянемся!

Лёня, Лёнечка, Леонид! У меня теперь одна живая душа, которая зовет меня к себе, один ты у меня в этой безлюдной пустыне! Все мои други и недруги остались там, за чертой, которую я переступил, за порогом моей новой жизни. Они будут вспоминаться мне, стучаться в мою память, напоминать о тех днях, когда я в неволе, закованный в цепи сталинско-большевистского режима, отбывал наказание за свободомыслие…

Ты, Лёня, вышел на свободу (свобода – ссылка), на год раньше меня. При расставании сказал: «Не будем терять из виду друг друга… Нам суждено быть вместе. Когда освободишься – приезжай ко мне. А куда – я дам знать…»

И его первую весточку мне принес капитан Куприянов. Это он, обшарив все прииски, докопался до нужной ему фамилии. Эх, капитан, капитан! Знал бы ты, каким дорогим человеком стал для меня! Ты послан был мне Богом, потому что для меня ты стал ангелом-хранителем. Тебя буду помнить не только я, а и мои дети, внуки и правнуки…

Я отбил ему телеграмму: «Еду тчк тебе тчк  попутных тчк… встречай тчк…»

С одной попутки пересел на другую. Потом на третью. Только седьмая меня довезла к месту назначения. И седьмой водитель оказался моим земляком. И жил он с одной стороны Харькова, а я – с другой. Как мы обрадовались друг другу! Так он же меня подвез к самой конторе прииска. Попросил, чтобы объявили по громкой связи, что прибыл на прииск Иван Руденький – лучший друг Леонида Абрамовича Богуславского.

Какая была встреча двух друзей, бывших «врагов народа», бывших зэков, спецов, слушателей университета, – передать невозможно… Можно, я это оставлю между строк, чтобы не бередить душу, чтобы лишний раз не наносить  раны и рубцы на мое изболевшееся сердце? Спасибо, что понимаете меня…

Мы с трудом разжали наши объятия, радуясь, что встретились, что нашли друг друга.

– Иван Никитич, познакомься – это моя жена. Софья, Сонечка… Прождав меня десять лет, она прибыла ко мне в такую даль… Приехала из Запорожья, из  нашей родной Украины…

«Боже! Это же вполне могла сделать и Ольга! – мелькнула у меня мысль. – Не захотела, не нашла в себе силы…»

– Я так рад за вас, Лёнечка, так рад!.. – обнимал их двоих, прижимал к себе. – Дай вам Бог счастья!..

Я искренне радовался, что они соединились, что в их глазах  видел счастье и  любовь. Боже, пусть проживут они в этом сладостном ощущении до глубокой старости!.. Сделай так, Господи!..

Лёня был старше меня на пять лет. Он окончил Тимирязевскую академию Вавилова, которого уморили голодом в тюрьме. На ученом академическом совете сказал несколько слов в защиту Вавилова. Вот за это ему и влепили «червончик».

Очень хорошо мне запомнились его слова, когда мы были там, на спецстройке, на Урале, о сущности природы на земле:

– Нечего, дорогой мой Иван Никитович, всё брать от природы. Она не любит браконьеров, варваров, хищников и бюрократов от власти… С ней нужно считаться, обращаться, как с любимой женщиной, называя ее на «Вы», говорить с ней ласково и нежно. И давать ей столько, сколько у нее берешь сам, а то и больше… Только при таком условии будет сохранено равновесие и гармония. Поэтому родную землю нужно беречь, как родную и любимую мать.

Мы шли свободно по свободной улице, и только теперь я заметил, что у его  жены выпуклый живот – была она на сносях. И шла она между нас как гордая женщина, как мать, которая своему мужу дарит самые счастливые минуты жизни… Я готов стать на колени за твое мужество, Сонечка, за то, что ты десять лет, может, своих лучших лет молодости, отдала, нет, – посвятила ему! Да святится имя твоё на века, Женщина!..

Мне приказал мой друг несколько дней ничем не заниматься, а только есть, отлеживаться, спать, гулять, веселиться, радоваться жизни, писать спокойно те стихи, которые рождались в моей голове…

Боже!  Твое милосердие и доброта не имеет границ! Слава Тебе, Господи, слава Тебе!..

Я купался в счастье семейного уюта моего друга, за мной ухаживала Софья, как за малым ребенком, – чуть ли не кормила меня с ложечки… Это было за чертой моих желаний и возможностей, я жил в какой-то неизвестной стране и сказке неизвестного мне творца, и кто я был в этой сказке – принц, король, волшебник, чародей, – не знаю, но то, что я был уже не земной человек, не зэк, не враг своему народу и, тем более, самому себе, – это уже я знал точно…

Было у друга тесновато, – я не замечал, было ли утро или вечер – я не различал, – всё слилось воедино, в один огромный комок и огромный шар, земной шар, – я провалился в никуда, в омут забытья, на дно чистого родника, глубокого океана, в неземное царство, где царили мир и чистота, счастье и радость, Бог и Его владения… Никогда в жизни я не ощущал себя таким свободным и счастливым, таким вдохновленным и независимым…

И неожиданно со своей памяти выплыли те строки, которые отняли у меня сталинские опричники. Те строки, когда я еще в сорок седьмом году, за месяц до своего рождения, молодой и вдохновенный, писал:

Слава Украіні!

Вставай, підімайся Веліка Вкраіна,

Буди свій народ і до правди зови!

Настала рішуча, чекана година, –

Розбити неволі тяжкі кайдани.

За волю, за правду, за щастя вставайте,

Народ Украіны, Дніпро і лани.

Під прапор блакитний всі сили еднайте

І сміло вперед Батьківщини сини.

Немало ми крові і сліз пролівали,

Немало в Сибірі погібло борців,

А села і ниви пустынею стали

И з нас украінців зробили рабів.

Розправ своі крила могутня Вкраіна,

Польотом отлиным до Сонця лети,

Свою перемогу скріпи Батьківўіна,

А волю і Правду вовік бережи!

– Так это же гимн Украины! – воскликнул Леонид, прослушав мои строки. – Разве не так?

– Да, дорогой мой друг! Но я их написал десять рокив назад.

– Спасибо, Иванко, ты очень обрадовал меня! Спасибо.

А рядом с нами сидела и Софья, радовалась, что мы, как малые дети, обнимаем друг друга. И потом звала нас к столу...

А была уже хрущевская “оттепель”, когда в наши сердца вселялись большие надежды на хорошие перемены, на счастливые времена. Мы радовались и не могли нарадоваться жизни, – из нас так и перло неуемное веселье, детсткое дурачество, бесшабашность... Словно мы из черного ада вдруг переселились в рай... Вам этого не понять. И очень хорошо, что вы не испытывали и никогда не будете испытывать это непередаваемое чувство! Не дай Бог!

Заходили к нам, вернее, к Леониду в гости друзья и гвардия тридцать седьмого года... Это они, “пионеры”,  отбывали свои первые “червонцы”, и это им добавляли еще столько же во время войны – еще значительно позже...

Они были люди из другого мира, с  другой планеты, с прошедшего времени и прошедшей эпохи... Они понимали и не понимали нас, как не понимали самих себя, удивляясь, как они могли поверить одному диктатору, а потом и второму...  У них в голове не укладывалось, какими они были наивными и подвежены зомбированию коммунистической заразы, из-за которой они и оказались на “Золотой Планете”...

Они слушали мои стихи и не понимали, как можно об этом открыто говорить. Они вздыхали, курили свои “козьи ножки”, стараясь даже слабо отстаивать те принципы советской власти, которые им вдолбили в головы опричники Бланка и Джугашвили, взявшие себе другие дьявольские имена – Ленина-Сталина...

Нам с Леонидом было жаль этих стариков, которые и через двадцать лет не могли проснуться от летаргического сна, которые еще свято, хотя и слабо, продолжали верить в царство сатаны... Нас радовало разве одно – не все они были преданы власти тьмы. Испытав на себе весь ужас насилия и бесчеловечности, опомнившись, хотя и запоздало, во что их вверг кровавый  режим, – они начали выкрикивать проклятия своим палачам и убийцам...

В пяти километрах от центрального прииска “Разведчик” находился богатый золотом участок “Базовый”. Туда и определил меня мой друг. Походотайствовал, пообивал несколько порогов, добился своего. Он старался из-за того, что там и работа для меня нормальная, и “зашибить деньгу” есть возможность...

Должность мне определили не высокую, но по моей силе – нормировщиком. А это мне знакомо еще со спецстроек, – с закрытыми глазами мог определить объем работы, ее выполнение.

Так мне еще в бараке выделили коечку. Поселился я среди горняков – веселых и работящих парней. Сразу же познакомились, я им “выставил” поллитровочку спирта, которую припас Леонид специально для этого случая. А каким еще образом можно войти в доверие к незнакомым людям? И я сразу же стал между них своим человеком...

Вот таким образом и началась моя трудовая жизнь в новом уже качестве.

Каждый день у горняков каторжный труд. Придут в барак и сразу же падают на койки – не раздеваясь, не умывшись. С утра до вечера им достается, как тяговым лошадям...

Когда же выпадала вольная минутка, а еще лучше, когда наступала суббота, душа и тело требовали разрядки, “душевного и творческого” отдыха... А какой мог быть у них отдых? Бутылка спирта... Они, в сущности, и трудились ради его, родимого...

Спирт – это вознаграждение, премия, благодарность... Его давали за перевыполнение плана и норм выработки. Спирт – единственное языческое божество на Севере, которому поклонялись, молились на него...

Особенно любили его местные жители – Якуты. За бутылку спирта они готовы были отдать любого, самого лучшего, оленя.

Пьяные загулы проходили довольно часто. Вечерами слышались пьяные песни, похабщина, танцы и пляски... Тогда слышалось на весь поселок “шумел камыш” или “по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах...”

Втягивали горняки и меня в свои компании, но я наотрез отказался с первого дня. Правда, не доходило до того момента, когда спрашивают: “Ты нас уважаешь?..” Бригадир горняков Евгений Симоненко, не раз видевший, что я сижу, склонившись над тетрадкой и что-то царапаю на страничках, строго приказал своим друзьям:

– Учителя не трогать! Так и Леонид просил...

И никогда после этого никто ко мне не приставал. Даже никто и спиртом не угощал, зная, что я не поклонник Бахуса...

Я наслаждался своей независимостью, я радовался, что влюбой момент могу достать из собственной тумбочки тетрадь и писать в ней всё, что захочу, сколько хочу... С трудом уже удерживал сам себя – строчки, соскучившись по бумаге, просились на свободу. И им, строчкам, нужна была воля, свободный полет...

Я уже выписал себе газеты и журналы, мог читать их и не бояться.

Заимел друзей, которые, как и я, не находили радости в рюмке, и коротали с ними время в беседах и дискуссиях... У нас изменился голос, походка, – с гордо поднятой головой, не спеша, в развалочку, шли мы главному “проспекту” Усть-Неры... Шли как равные со всеми, потому что здесь не было зэков, здесь были только ссыльные – отбывшие срок наказания... И не слышали мы слов “враги народа”... Даже в шутку старались не произносить это зловещее выражение...

Однажды на прииск неожиданно нагрянуло высокое, ну, очень высокое, начальство. Я и не знал об этом, как и не знали все те, кто находился в бараке...

Время было вечернее, когда Бахус, распоясавшись, показывал самые худшие стороны своего характера и натуры.

Бродяга, судьбу проклиная,

тащился с сумой на плеча-аах...

Пьяная компания не обращала внимания на тех, кто заходил в барак, кто выходил, – закрыв глаза, заунывно тянули “бродягу”, изливая свой боль в песне, особождая свою душу от тягостного давления безысходности и нахождения в преисподней... Покалеченные судьбы, расстраченные надежды, ощущение ненужности в этом мире, – все это накладывало свой отпечаток на их жизнь, на их существование... У них даже не было “тоннеля”, в котором где-то далеко-далеко мог быть осколочек света и солнечного лучика. Они находились в подземелье, без окон и дверей, и глубину той преисподней  невозможно было измерить никакими километрами...

Вот в то самое время, когда “бродяга тащился с сумой на плечах”, и вошла комиссия из нескольких человек. Самый высокий из них был в шляпе с широкими полями, остальные в кепках. Две женщины были в кожаном пальто, при шляпках на голове. Они остановились среди барака, оглядывались, рассматривая наше жилище...

Никакого окрика не последовало. Начальник нашего барака Сергей Витальевич виновато улыбался, показывая взглядом на “хор” – мол, что с них возьмешь, “обмывают премию премией”...

Неожиданно ко мне подошли двое из комиссии. Я, закрыв тетрадь, поднялся – начальство нужно уважать.

– Сидите, сидите, – показал рукой один из них. – Извините, что отрываем вас от ваших занятий...

Они сели рядом.

– Я – заместитель директора прииска  по транспорту, – назвался тот, что был выше, снял шляпу. положил рядом с собой, – фамилия моя Скудиев. Арнольд Семистратович.

– А я – заместитель по строительству – Степовой Валентин Игоревич.

Назвался и я. Ответил на их вопросы – откуда родом, кем работал, на каких спецстройках отбывал наказание...

– Извините за любопытство, что вы пишете в тетради?

– Да так, – замялся я, – что в голову взбредет...

– А можно взглянуть? Не волнуйтесь, мы не опера. Даже если что-то и крамольное, нам до этого нет дела...

Я нехотя дал им тетрадь. Они листали ее, улыбались, засмеялись даже над некоторыми строчками. Потом посерьезнели, внимательно вчитываясь в строчки... Отдали назад.

– А вы говорите, “что в голову взбредет”... Серьезные стихи. Нам понравились, правда.

Отлегло от сердца. Все же могло быть – могли забрать и отдать, куда следует... Но, видимо, они далеки от службы опричников, у них совсем другие задачи...

– Иван Никитович, – посмотрел на меня Арнольд Семистратович, – как вы смотрите на то, чтобы перевести вас на работу в Усть-Неру – в автобазу. Можем предложить вам руководящую должность – грамотные и трезвые (он посмотрел на пьяную компанию) руководители нам очень нужны. Если надумаетесь, приходите  послезавтра к нам...

– Спасибо, я подумаю...

 

... Но случилось непредвиденное...

Позвонили с центрального прииска друзья Лёшка Семенов и Григорий Лавриненко, попросили позвать меня к телефону – срочно.

Запыхавшись, прибегаю в диспетчерскую. Заныло что-то внутри – никогда мне не звонили друзья, тем более по каким-то срочным делам. Теряясь в догадках, дрожащими руками набираю номер телефона.

– Ало! Лёшка, это ты? Что случилось?

Несколько секунд в трубке молчание, а потом глухим голосом друг произнес:

– Приезжай срочно... С Леонидом беда...

Но, как назло, нет никакого транспорта под руками – все в рейсе.

Я решаюсь бежать по тайге – пять километров, меня ничто не может остановить...

... Во время дождей горные реки разливалсь, выходя из берегов.

Взбунтовалась капризная Эльга, прервала связь с прииском и участками.

Чтобы ликвидировать аварию, необходимо было переправить на противоположный берег трос, при помощи которого двигался паром. На пароме переправлялись люди, техника, скот...

Мне потом рассказывали, что Лёнька метался по берегу, не зная, какое принять решение. Понимал – только самим нужно перетянуть тот трос... Он долго уговаривал двух парней – Андрея Пивоварова и Павла Кутепу, чтобы они вместе с ним, сев в лодку, перетянули трос на другой берег. Они долго упирались, не хотели, вернее, боялись переправляться через бушующую речку... Но в какой-то момент сдались, махнули рукой на предостережения:

– Ладно, Леонид Абрамович, рискнём...

Метр за метром двигались по бурной Эльге, с трудом удерживая трос... Добрались до средины... Но кто-то из них, удерживая трос, неудачно наклонился... Лодка, потеряв равновесие, опрокмнулась...

Андрей и Павел ухватились за борта лодки, а Леонид решил вплавь добраться до берега – до него было и не так далеко... Но, как на зло, в том месте оказался водоворот – он и втянул Лёню в свою “воронку”... И произошло это за считаные минуты или секунды... Этого даже не заметили помощники Леонида – трагедию от них скрыла лодка, плывущая по воде к верху дном.

Они прибились к перекату, где можно было достать ногами дно...

Я прибыл в тот момент, когда люди начали приходить к Эльге.

Казалось, весь прииск пришел к берегу реки...

Бедная Софья, ничего еще не зная, увидев меня, спросила:

– Ваня, ты не видел Леонида? Пора уже обедать, а его почему-то нет...

Я пожал плечами, побежал с друзьями вдоль берега, надеясь на чудо, – а вдруг он вынырнул где-нибудь и лежит без чувств? Но увы... Пробежали мы и дыва, и пять километров, но его не обнаружили...

Только через пять дней его обнаружили в десяти километрах от прииска – выбросило его на косу реки. Он за это время поседел, лицо его было изуродавано камнями и корягами...

Бедная Софья! Сколько мучений она перенесла, чтобы через столько лет встретить любимого мужа! Чтобы прожить с ним в счастьи всего лишь год, и похоронить его в диком Северном ущелье – в далекой Колымской земле.

Как жестоко ты, судьба, обходишься с людьми. Лучшими, замечу, людьми.

На похоронах Сонечка не могла стоять. Ее вели под руки, чтобы не упала. Склонясь над гробом, рыдала, не находя себе места. А потом, не выдержав, осунулась на землю... Не знали, опускать гроб без нее, лежащую без сознания. или дождаться, когда она придет в себя... Врачи опасались, чтобы у нее не случились преждевренные род, напоили чем-то успокоительным, и она, уже невидящим взглядом, глядя сквозь землю, прошептала:

– Опускайте Лёнечку на вечное упокоение...

Перед этим я хотел что-нибудь сказать, но спазмы сдавили горло, и я не мог произнести ни слова.

Это уже за поминальным ужином я говорил о Леониде Абрамовиче как о лучшем своем друге... Рассказал, как мы трудились на атомных стройках, какой он был прекрасный товарищ и друг...

Рядом со мной сидели Скудиев и Степовой. И они, как и многие, говорили хорошие слова о моем друге.

– Это он, Леонид Богуславский, посоветовал присмотреться к вам, – признался Степовой. – Так что мы исполняем его волю...

После поминок на девятый день, было решено отправить Софью Богуславскую на материк – в Запорожье, где проживали ее мать, отец и сестра. Собрали на дорогу денег, – я отвез ее на аэродром и посадил в самолет...

Мы простились с ней, как я понимал и чувствовал сердцем, навсегда.

Потом я получил от ее сестры Наденьки письмо. Она писала, что во время тяжелых родов она призналась родителям, что ее Лёнечка погиб – утонул в Эльге... Отца от этого известия схватил инфаркт и через день он умер. Соня родила сына, но ее сердце не выдержало всех мук, свалившихся на нее, – умерла на третий день после родов... Сын остался на попечении бабушки...

Так закончилась жизнь академика Леонида Богуславского и его родных, – одного из лучших представителей Родины, одного из миллионов мучеников эпохи сталинизма и Гулага...

 

Автобаза

 

После этой ужасной трагедии я оставил прииск “Разведчик”.

Переехал жить  и работать в Усть-Неру.

– Начнешь, Иван Никитович, диспетчером, – предложил мне Арнольд Семистратович, – а потом получишь повышение...

Забегая вперед, скажу, что на этом предприятии мне выпала доля проработать тридцать лет. Диспетчер, потом – старший диспетчер, и через каждые три года, подымаясь по служебной лестнице выше и выше, “дослужился” до начальника авторемонтных мастерских, начальника гаража, эксплуатации и производства...

Но... Но перед этим, в том самом пятьдесят третьем году, когда меня однажды забрала “скорая помощь”, и случилось то, что мне привидилось тогда на барже, когда мы плыли на прииск...

Сначала я услышал тот же голос, и те же слова, что “все будет хорошо”, а потом, когда женщина наклонилась над моим лицом, невольно вздрогнул: “Так это же она, которой я начал писать стихи... Она...”

– Как вы себя чувствуете, больной? – прозвучал вопрос звонким колокольчиком.

Вместо ответа я начал выговаривать слова:

Мне эту ночь продлить хотелось,

Как Божий дар моей мечты…

Шепчу признанье  я несмело:

«В моей душе лишь только ты…»

– Что-что? – переспросила врач и взяла меня за запястье руки. – Вам плохо, больной?

Я улыбался во весь рост:

– Нет, доктор, мне так хорошо, как сейчас, не было никогда!

Медик все равно не понимала меня, она уже опасалась за мое состояние, видя, что я несу какую-то околесицу, только недоуменно улыбалась, боясь вызвать лишним вопросом у меня тревогу…

– Как вас зовут, доктор?

– Валентина, а что?

«Так вот ты кто… Валентина… Валентина-Валентина, так шептать бы мне всегда,  – гибну, гибну в твоей тине и, наверно, навсегда… Слова просились сами на язык, но я больше боялся их произносить. И так много сказал лишнего – что подумает обо мне?

Когда  положили в палату больницы, она и пришла назавтра проведать меня. Я и не просил ее об этом. Принесла три яблока и положила на тумбочку. Мы даже и не поговорили с ней, а только смотрели друг на друга. Прощаясь, произнесла:

– Поправляйся, Иван Никитович! Можно, я тебя и еще проведаю?

Я утвердительно кивнул головой.

Она, приходила ко мне несколько раз. А потом, когда выписался, мы гуляли с ней по прииску. Я рассказал ей о себе, а она – свою историю.

– Я дважды была замужем, – вздохнула она. – Так уж сложилось, Иван. В военкомате он работал – майор. Подношения очень любил, без спиртяги и дня прожить не смог… Живу одна. Снимала комнату у одного крупного партийного чиновника, а он неожиданно съехал на материк. Его квартиру заняла семья якута – пропагандиста райкома партии. Но та комнатенка, в которой я жила, осталась за мной.

Один раз провел я ее до дома, второй… А потом Валентина предложила:

– Чего на морозе-то стоять, пошли чаем греться ко мне в квартиру…

И не только чаем Валентина согрела меня, а и душевным теплом.

А потом я и остался у нее, никуда больше не уходил. Так и стал ее мужем…

Первые годы все шло хорошо. Но стал я замечать, что мне все чаще и чаще одолевают сны о Украине, о милых родителях… И писать стал чаще домой. А в письме мать каждый раз писала одну и ту же фразу: «Сыночек, изболелась вся моя душа по тебе. Приезжай. Хоть одним глазком хочу посмотреть на тебя…»

А в стране происходили важные события. Эксперимент над людьми по построению социализма слишком затянулся, показывая всему миру свою несостоятельность – разве можно построить такое общество на государственной собственности? Это же сущая фантазия и утопия. Прав был старик И.П.Павлов, который еще на заре большевистского переворота сказал: «Если то, что делают большевики с Россией, есть социальный эксперимент, то для такого эксперимента я пожалел бы дать последнюю лягушку!»

А великий русский писатель Короленко пророчески произнес: «Мы затормозили ход нашей революции тем, что не признали сразу, что в основу ее должна быть положена Человечность. Мы впали из одного насилия в другое, и наше спасение только в одном – надо изменить систему и завоевать свободу».

Принцип частной собственности, над которой все время смеялись советские идеологи, и стал краеугольным камнем здорового развития человеческого общества. Во всем мире он приносит положительный результат, потому что дает уверенность каждому человеку в проявлении таланта, ума, находчивости, деловитости…

 В 1956 году открылся двадцатый съезд коммунистической партии…

И снова наступили на одни и те же грабли – повторились очередные ошибки. Решено было в первую очередь развивать тяжелую индустрию. А это означало пожирание и транжирование огромных источников сырья, топлива, энергии, угля, стали, чугуна… Как всегда, забывали о самом человеке, оставляя ту заботу «на потом»… Не было у людей самого необходимого – не было во что одеться и обуться, вкусно поесть, насладиться мирной жизнью.

Снова приняли директивы на очередную пятилетку, – и Советский Союз в очередной раз покатился к своей будущей политической и экономической катастрофе.

Но был на этом съезде один исторический момент, о котором я упоминал ранее. На съезде был развенчан культ диктатора Сталина. Весь народ, а особенно мы, зэки, должны ему памятник поставить из чистого золота. Надо было Никите Хрущеву обладать мужеством и смелостью, чтобы решиться на такой подвиг – развенчать Инквизитора и Палача своего же народа.

Тиран был разоблачен  в своих преступлениях, но созданное им ведомство система угнетения и уничтожения собственного народа, продолжало действовать. Партаппаратчики сначала напугались, потом успокоились, набросили на себя овечьи шкуры, маски на лице поменяли, – и построение социализма продолжалось полным ходом…

 

Подходил к концу десятилетний срок разлуки с родиной и родственниками.

По графику, отработав три года без отпусков, родное предприятие имело право выделить своему работнику положенный отпуск – аж на пять месяцев. Страшно даже подумать – почти полгода можно будет пожить на родной Харьковщине!

На природе я на радостях я устроил пир на весь мир, созвав своих друзей и знакомых. Пили шампанское и традиционный спирт, вино и наливки, – говорили и говорили тосты в мою честь. Я сидел, нет, восседал, среди всех, как король на именинах…

Очень теплые слова на прощание мне сказал руководитель автопарка Дмитрий Егорович Волошин. Мне важно было услышать от него те слова, что я тружусь честно и добросовестно, что за весь период моей работы со стороны руководства не было ни единого замечания...

Северные гостинцы для родных я готовил несколько дней. Закупал икру, тихоокеанскую сельдь, кету, китайские платки, пуховые и кашемировые шали, – всё-всё, чем мог обрадовать своих дорогих родителей, брата, его жену, племянников...

Самолет взял курс на Якутск. Потом полетели на Красноярск – родину моей Валентины. В моем кармане лежала путевка от профсоюза в Дома отдыха. Мне – в Ялте, а жене – в Кисловодске. Валентина взяла с собой и нашу дочурку – Людочку...

Перелёт прошел нормально, в Красноярск прилетели по расписанию.

Что я чувствовал, глядя в окно самолета, трудно передать. Я радовался, словно ребенок.

Встретились с матерью и сестрой жены – обнялись, расцеловались. Потом посетили город Дивногорск, где продолжалось строительство знаменитой Красноярской ГРЭС, город Братск, где проживала сестра Тамара с мужем и детьми. Посетили Красноярские столбы на Енисее... Впечатлений – море, и все их не передать, не пересказать. Я впитывал в себя все увиденное, и радовался, что вокруг столько интересного и красивого.

Полмесяца пролетело незаметно, словно один день. Пришла пора отправляться нам по своим маршрутам.

Мы расцеловались с Валентиной, с Людочкой, сестрой Тамарой. Они все вместе улетели в Кисловодск, а я отправился на железнодорожный вокзал. Взял билет на Москву...

Сижу в купейном вагоне, смотрю в окно. Когда-то я мечтал, вкалывая на атомной спецстройке, когда меня “ласкали” жгучие и колючие ветры, прокатиться вот так в вагоне, как все нормальные и свободные люди, почувствовать себя независимым и свободным. Мечта моя сбылась...

Рядом бренчали на гитаре молодые пары, которые ехали “за туманами и за запахом тайги”, не догадываясь, что рядом с ними сидит “враг народа”, который еще не до конца отбыл свой срок на Колыме. Я заряжаюсь их молодым задором, их настроением, и сам не замечаю, как начинаю им подпевать...

За окном безбрежные просторы России, леса и поля, цветущие луга и цветы, редкие деревенские постройки и города... И огромные пустующие земли, заросшие бурьяном и чертополохом, – на них бы можно было поместить все страны Европы... Они бы превратили эти места в цветущий сад. Кому дано – не может и не умеет, кто смог бы – не дано... Парадоксы жизни...

– Товарищи пассажиры! – прошлась по коридору молодая проводница, – наш состав прибывает в столицу нашей Родины – в Москву!

И, наконец, перед бывшим каторжанином предстала Москва – столица огромной тоталитарной державы.

Чего меня занесло в Москву? Долг, обязанность, дружба...

“Враг народа” Изяслав Котляревский, у знав, что я еду на материк, приложил все силы и старания, чтобы я посетил его родных.

– Понимаешь, Ваня, их легко найти... Опускаешься в метро, доезжаешь до станции ВДНХ, выходишь – и сразу же наш дом.

– Так же крюк какой, Изяслав, успею ли?

– Успеешь, успеешь, обрадуй моих стариков. Век твоей доброты не забуду. Я и письмишко для них подготовил. Навести, а?

Что ни сделаешь ради своего друга. Он был другом и Леонида Богуславского, и это обстоятельство перевесило всё...

И правда, квартиру я отыскал без большого труда. Поднялся на второй этаж. Нажимаю пальцем кнопку звонка. Долго никто не открывал. Я уже подумал, что никого нет дома... Но вот услышал шорох за дверью, глухой кашель.

– Вам кого? – в приоткрытую дверь выглянула пожилая женщина в китайском халате.

– Я от Изяслава... Просил вот зайти к вам, пакетик передать.

Она некоторое время недоуменно смотрела на меня, ничего не понимая. Потом вскрикнула, побледнев:

– О, Боже, извините, ради Бога! Как же это я... Заходите, заходите, милости просим...

Я сразу отдал хозяйке – Петровой – письмо от хозяина. Она усадила меня на кушедку, а сама вслух читала то, что написал “враг народа”, которого еще  тормозили с освобождением, “довоспитывали” на ссылке слуги режима...

Раиса Львовна время от времени вытирала носовым платком слёзы, вновь вчитывалась в строчки...

Дорога была каждая минута. Я сидел и с нетерпением ожидал, когда дочитает хозяйуа письмо до конца: прерывать радостные минуты не хотелось...

– Вы меня извините, но я очень спешу, – с мольбой я посмотрел на нее.

– Ну, хотя бы поужинали вместе с нами, – обиженно смотрела на меня жена моего старшего друга, – вы ведь с дороги... Рассказали бы о Изеньке, о себе, о ваших трудностях...

Я отрицательно кивал головой:

– Не могу, правда, не могу – нужно много где ещё успеть...

Мне в самом деле не было когда рассиживаться. Меня манила Красная площадь, Кремль, ВДНХ, ГУМ, Большой театр... Мавзолей? Нет, не надо, спасибо за эксперимент над народом!..

Столичная суета и толкотня, все куда-то бегут, словно боятся опоздать, огромные очереди за любой мелочью... Вечером я с трудом добирался до гостиницы – падал на кровать, и сразу же засыпал...

А хотелось побыть в Большом тетре, Третьяковской галерее, в цирке... Но – увы! Дней мне было отпущено мало, совсем мало!...

 

Мама

 

Не успел, не успел за неделю посетить все те культурные места, которые намечал. Да что поделаешь, не я руководил временем, а оно мной...

За три года работы в автобазе немного скопил денег, поэтому я мог позволить себе купить самый лучший костюм, чтобы показаться дома не таким, каким  пришел с войны – оборвышем, искалеченным и израненым... Сейчас я должен выглядеть элегантным, приодетым, в галстуке и при шляпе... Показаться им не “врагом народа”, а свободным и гордым человеком.

Накупил подарков для отца и матери, братьям – Павлу и Константину, жене Павла, племянникам, родственникам...

И наступило то утро, когда я, купив билет, сел в купейный вагон поезда “Москва – Харьков”.

Чем ближе подъезжал к Украине, тем громче стучало сердце вместе с колесами вагона: “Домой, до-мой... Домой, до-мой...”

Я уже воочию видел родную хату и двор, представлял, как на крыльцо выбежала мать и, увидев меня, радостно улыбалась... Отец стоял сзади, махал рукой...

Мама, матунько, родная моя!.. Неужели я скоро обниму тебя, неужели посмотрю в твои родные глаза и расцелую-распрямлю твои морщинки, буду шептать тебе самые сокровенные и нежные слова? Неужели?

Щемило сердце, что-то сдавливало виски, в ушах стояло привное гудение, словно прислонил ухо к телеграфному столбу, как в детстве... Я знал, что происходило со мной. Ощущение нервного и психологического напряжения нарастало и нарастало. Не думал, что это так трудно – через много лет возвращаться домой. Да и не просто возвращаться из ссылки-каторги, а и из того света...

Что-то говорил мне сосед по купе, расспрашивал о чем-то, о чем-то спрашивала у меня проводница, – но я ничего не слышал, и потому не мог ничего ответить, только, словно пьяный, улыбался и кивал головой...

Та же проводница через некоторое время вывела меня из оцепенения – потормошив меня за плечо, чуть не крикнула, считая, что я глухой:

– Пассажир, подъезжаем к Харькову, собирайтесь. Вы меня слышите?

Только после последних слов я пришел в себя, тут же и ответил ей:

– Да, слышу. Спасибо!

Неся в руках два тяжелых чемодана, я вышел на привокзальную площадь. Поставил на асфальт чемоданы, перекрестился, упал на колени. Люди, идущие мимо меня, с удивлением смотрели на меня, не понимая моих эмоций, моего нервного возбуждения.

После молитвы  прошептал те слова, которые ожидали своего часа десять лет:

– Здравствуй, моя ридна Вкраина! Здравствуй, Харькив! Витаю тебя, риднесенька земелька!..

И минуту, и пять  стоял на коленях. Потом поднялся, вдохнул всей грудью родной воздух, отряхнул с себя ненужные теперь эмоции, стал самим собой.

– Эй, гражданин, не желаете ли взять такси? – услышал я сзади на родном украинском языке вопрос. – Вмиг доставлю в нужное место.

Таксист, чуть старше меня, смотрел на меня, вращая на пальце ключи. В  тонкой куртке, ворот сорочки расстегнут, чуб залихватски вьется на голове – ни дать, ни взять харькивский парубок!

– Желаю, дорогой! Очень желаю, – тем же тоном и на том же языке, отвечаю радостно.

– Куда доставить?

– Большую Даниловку знаешь?

– Как не знать? Только оттуда приехал.

– И за сколько ты довезешь меня?

– Не волнуйся, по таксе, сколько насчитает...

Он уложил мои чемоданы в багажник, посадил меня спереди, рядом с собой. И через минуту мы отъехали от вокзала. Не отрываясь, я смотрел за окно, узнавая и не узнавая знакомые места...

– Долго отсутствовал?

  Да считай, десять лет. На Колыме отбывал срок...

– Как “враг народа”?

– А ты откуда знаешь?

– Мой брат вчера вернулся оттуда. За анекдот посадили.

– Тогда передай привет ему от “врага народа” Ивана Руденького...

– Хорошо, передам.

Не успел я ему задать и еще один вопрос, как водитель промолвил:

– Ну, вот и твоя Даниловка. Куда ехать?

Он подвез меня к нашей хате. Поставил чемодан у моих ног. Я ему на радостях дал вдвойне, как брату “врага народа”.

Первым я увидел отца. Он что-то делал во дворе, держал в руках топор. Услышал, как скрипнула калитка, оглянулся. В его глазах я увидел удивление и оторопь – кто это в таком шикарном костюме и с огромными чемоданами явился перед его глазами?

– Батя! – не выдержал я. – Батя, это я – твой сын Иван!

Он не смог тронуться с места, оглушенный неожиданным моим появлением. Подбежав к нему, заключил его в обьятья. Прижал со всей силы к себе, дотронулся до его небритой щеки. Батя плакал, и тело его вздрагивало от рыданий. А потом мы, не отрывая друг от друга руки, посмотрели один одному в глаза.

– Сынок... Вернулся... Слава Богу...

– Вернулся, батя. Я теперь свободный человек. И со временем, я верю, снимут с меня это черное пятно “врага народа”...

– Дай Бог!

– Мать! – не отрываясь от меня, воскликнул отец. – Иди сюда! Посмотри, кто к нам приехал!..

Отец постарел, осунулся, голос слабый и тихий. Но старался держаться бодро, чтобы не огорчать меня.

На крыльцо вышла мать. Удивилась, глядя на нас, как мы стояли, обнявшись, переспросила:

– Ты меня звал, дед?

– Настя! Наш сын вернулся!..

Она в руках держала чашку и уронила ее, ойкнула, руки сцепила, заплакала:

– Сынок!

Чтобы она не упала, подбежал к ней, обнял за плечи. Она не смогла больше произнести ни единого слова, только что-то шептала, глядя мне в глаза...

– Сы... Сыночек, мой любимый, вернулся... Бог услышал мои молитвы. Спасибо, Господи! Сыночек...

– Мамочка, как я рад, что вижу тебя!

Я усадил мать на скамейку. Рядом с ней сел отец. Только потом я пошел и взял чемоданы, принес и поставил на крыльце.

Все это время мать не отрывала взгляд от своего сына, а когда он сел рядом с ней, вполголоса произнесла:

– Ты стал еще красивее, чем был, такой нарядный и молодой... Теперь мне и умереть не страшно...

Отец не выдержал, набросился на Анастасию Степановну:

– Что ты всё заладила – как увижу, тогда и умру! Не бросайся словами, женщина!

– Ничего, ничего, – не разозлилась на упрек мужа, гладила и гладила меня по голове, как когда-то маленького, – это я так, от счастья и радости...

– От радости... Что по этому поводу говорил-предупреждал Иоанн Златоуст? “Слово может стать плотью...” Не греши словом, женщина!..

Мать улыбалась, склонив голову ко мне на плечо:

– Ничего, Никита, ничего... Бог простит мне этот грех – Он же эту радость подарил...

А потом сбежались все соседи, родственники, друзья, подруги, земляки и старики – все хотели встретиться со мной, увидеть меня, убедиться, что я вернулся живой и невредимый из энкэведистского ада...

– И в счастьи нужно иметь меру... – вздыхает, не соглашаясь с ней, отец.

А потом сбежались все соседи, родственники, друзья, подруги, земляки и старики – все хотели встретиться со мной, увидеть меня, убедиться, что я вернулся живой и невредимый из энкэведистского ада...

Вернулись с работы Павел и Костик, и сразу же причались к нам. Пришли и племянники – уже повзрослевшие, почти парубки... Костю трудно узнать – выше меня, бицепсы на руках, чуб на голове. Обнял меня, да так, что все кости затрещали... Только Марфуша, казалось мне, ничем не изменилась, раздобрела только, располнела. Здоровая, подвижная, веселая.

Вот тогда я и раскрыл чемоданы, начал одаривать всех подарками.

“Охи” и “ахи”, слова восторга и удивления... Кто-то примерял платье, кто-то бусы или серьги... Братья – новые костюмы... И сразу преобразились, стали важными и степенными. Матери, моей дорогой матери я набросил на плечи красочный платок, кофту и женский костюм положил рядом.

– Тебе, мамочка, наряжайся... Ты же никогда не наряжалась, а только думала о нас...

На стол поставил московские вина и закуски. И тогда начали готовить праздничный стол, посвященный моему возвращению.

За столом я сидел между отцом и матерью. Маму в обновке не узнать – царевна, королевна! В глазах – радость, счастье. Отец степенно восседал за столом, с гордостью осматривал гостей, и все видом своим как бы говорил: “Справедливость восторжествовала! Я дождался своего сына, который ни в чем не виновен!..”

Мы налили по первой рюмке и первым решил сказать тост Павел. Он волновался, кусал верхнюю губу, собирался с мыслями... Хотел сказать много чего, но слов нашлось мало...

– Родные мои! Отец, мать, братья, дети... Мне трудно говорить... Потому что мы слишком долго ждали возвращения дорого Ивана Никитовича! С прибытием, дорого брат! Да пусть не вернутся те черные дни на нашу Вкраину!

Все мужики выпили по стакану “первача”. Удивились, когда я налил себе маленькую рюмку “муската”.

– Так и не научился пить, Иван? – посмотрел на меня Павел.

– Нет...

В центре стола стояла огромная миска с черной икрой. И все закусывали ею, черпая ложками, намазывая на хлеб или просто так...

– А она будто и ничего, – не знали, какую дать оценку этому деликатесу – ведь они впервые в жизни пробовали ее, зная только, что она присутствовала на столе у богатых или отвественных работников... – Что-то вроде селедки...

Но больше всего гостям понравилась тихоокенская слабосоленая  селедочка с вареной картошкой. Этот продукт уже нахваливали, зная ему цену.

– Мы рады, братишка, за тебя, что ты мужественно перенес северную каторгу, – следом за Павлом взял слово Константин. – Пройдя ужасы и жестокие удары судьбы, остался человеком с большой буквы. Все сельчане помнят, как ты отстаивал их интересы, как выкрывал в своих фельетонах взяточников и пройдох... Ты остался и сегодня верен  своему долгу, чести и достоинству. Спасибо тебе за мужество!

Мы пили и ели, говорили, и не могли наговориться, радовались, и не могли насытиться своей радостью... Мы были пьяны не от вина, а от того, что сидели снова за одним столом, слышали друг друга, обнимались, целовались...

И этой радости я не могу передать словами, потому что нет таких слов, чтобы высказать то ощущение и счастье, в котором я находился. Счастье – оно и есть счастье, с какой стороны к нему ни подходи...

Попросили и меня выступить за семейным столом. Мне, признаться, не хотелось говорить, тем более, высказывать свои мысли родственникам... И шутить не хотелось, и серьезно говорить... Не за этим столом, и не в порыве радостной эйфории...

Поэтому я постарался свести к минимуму свой “доклад”. Сказал лишь только о том, что нет большего счастья и богатства у человека, как его жизнь, подаренная Господом. Не каждому выпадают такие испытания, как выпали мне, но на то оно и испытание, чтобы выстоять, победить,остаться таким, каким был до этого, но уже с осветленной и новорожденной душой... Гулаг хотя и нанес мне огромный вред и душевную боль, но за все время я познакомился со многими замечательными людьми, которые мне дали очень много – каждый делился со мной частичкой своего сердца. И я делился с ними. Поэтому мы выстояли, поэтому нас не сломили гулаговские лагеря, жесткое отношение к нам, непосильный адский труд...

И на следующий день готовился новый ужин – уже для соседей и сельчан. Мать суетилась больше всех. А потом, перед тем, как сесть за стол, одевала чехословацкий – с красными розами – халат, кашемровую шаль, хвалилась соседкам, какие ей красивые подарки привез сын... Соседки радовались вместе с ней.

Как и перед этим, гости расходились только под утро. И все расспрашивали, расспрашивали меня о моих злоключениях и пытках в застенках НКВД... Уходил от ответов, отшучивался, чтобы вновь не подпускать боль к своему сердцу...

Засыпая, слышал, как ко мне подходила мать. Поправляла одеяло, но все больше смотрела на меня, не видя даже в темноте моего лица, шептала:

– Спи, спи, дорогой сыночек... Это я так, посмотреть на тебя захотелось...

Когда она дотрагивалась до лица, я ловил ее руку и целовал. И более счастливых минут, казалось, не было в моей жизни.

Костя женился, заимел специальность шофера – работал на колхозной машине. Жена его, Вера Степановна, хохотушка веселила всех, пела хорошо, танцевала... И дети у них – Любаша и Светлана – были такие же веселые и жизнерадостные, – от меня не отходили, на колени просились...

– Прогуляемся? – на пятый день спросил у меня Павел. – Всё никак поговорить не удается...

– С радостью...

Мы вышли за огороды, прошли немного в сторону леса. Пошли под старые липы, где когда-то играли в свои детские игры. Он прихватил с собой “первача” и для меня “муската”. Выпили, закусили... Легли на спину, смотрели в небо.

– Ты отчего хромаешь, Павел? На войне получил ранение?

– Да нет... – вздохнул брат. – Свои. Опричники. Те, кто и тебя мордовал в харьковской тюрьме...

Я приподнялся, посмотрел на него:

– Ты хочешь сказать, что и тебя не минула сталинская инквизиция?

– Не минула. Через три года, как тебя забрали, схватили и меня...

У меня все похолодело внутри.

– За что? Что вменили тебе в вину?

Павел молчал. Нахмурившись, смотрел вдаль, в сторону нашей Даниловки. Над нами чуть слышно зашептались листья, тронутые случайным ветерком, пролетела мимо нас стая воронья...

– Вот такие “черные вороны” схватили меня по дороге из Харькова... Затолкали в “воронок”, ни слова не говоря, отвезли в тюрьму... Ну, там и поиздевались надо мной...

Голос у брата вздрогнул. Наверное, нелегко ему было вспоминать о времени, проведенном в застенках сталинской инквизиции.

– Спрашиваешь, что вменяли мне в вину? Добивались признаний...

– Каких?

– Чтобы я написал на тебя донос.

– На меня?! Донос? Совсем с ума посходили...

– Чтобы написал о том, что я якобы видел, как тебе тайно передавали письма из-за рубежа. Что ты являлся японским шпионом...

Мне стало не по себе. Внутри все негодовало, из груди готов был вырваться вопль отчаяния...

– А это означало, что тебе могли  бы добавить срок... Я не писал никаких бумаг. И тогда меня майор Петренко посадил в “деревянный мешок”. И не выпускали они меня оттуда несколько суток, не знаю и сколько... У меня отнялись две ноги. Дали какие-то уколы. Одна нога восстановилась, а вот другая...

“Боже! Мой арест рикошетом отразился и на судьбе Павла! Какими словами мне проклинать вас, стервятники вождя, инквизитора, кровопийцы?! Мало вам моей крови, так захотелось и братовой? Никак не напьётесь...

– Я дал подписку о неразглашении, что я находился у них “в гостях”... И родителям не рассказывал, никому. Тебе – первому.

– Сволочи! Гады!..

Я обнял Павла, прижал к себе.

И снова выпили. Я же выпил тройную норму своего напитка, чтобы приглушить боль от услышанного... Но, видимо, никакие напитки, и тем более лекарства, не в силах унять ту боль, – даже и время бессильно...

 

Слово стало плотью

 

– А пошли мы с тобой, Ванечка, грядки пополем, – предложила неожиданно мне мать, – наверное, там, где ты находился, не было грядок?

И улыбается, глядя на меня, ожидает моей реакции. Да разве я могу отказаться, не послушаться родной матери, – так и обидеть недолго.

– Пошли, соскучился я по грядкам...

Знаю, не столько ее грядки волновали, как не могла найти причину уединиться со мной, поговорить. Но я выпалываю лебеду, вырываю пырей, бросаю в кошелку... Пахнет землёй, укропом, луком... Родной и незабываемый запах! Всё это снилось мне долгими колымскими ночами, бередило душу, ностальгически стучало в память и сердце...

– Сыночек, – не выдерживает мать некоторого молчания, первой обращается ко мне, – расскажи, как ты жил и выжил в том аду... Тебя же многие девушки ждали, надеялись, что вернешься и станешь кому-нибудь из них мужем... Ты же был самый первый среди парубков нашего села...

– Знаю, мама, что ждали. Но я был верен одной – Ольге... Но она... А как жил? По-всякому. Но ты мне часто снилась, батя... Поддерживали меня даже на расстоянии. Ты не раз во сне говорила: “Сыночек! Соберись с силами и выстой!” Вот я и выстоял...

Перестала полоть, глубоко вздыхает. В землю смотрит, о чем-то думает... На меня взгляд переводит:

– И ты мне снился, сыночек!.. Почти каждую ноченьку... Всё с портфелем ходишь, будто в школу идешь к своим ученикам. А я и тогда знала – если в руках портфель, и спешишь к своим воспитанникам, то тебе и на будущее выпадет дорога жизни...

Уже молчу я, не зная, что говорить матери, какие слова успокоят ее, обрадуют.

– А я Бога молила, чтобы ты вернулся. В молитве пообещала, что когда увижу тебя, то и умирать не страшно...

– Мама! – не выдержал, закричал я. – Нельзя так говорить! Отец и я запрещаем тебе говорить так! Чтобы больше не слышал от тебя таких слов. Извини, что накричал, но иначе не могу говорить с тобой...

– Хорошо, хорошо, – согласилась неожиданно мать и склонилась над грядкой, – не буду...

 

На третий день...

Этот третий день...

Приснилась какая-то чертовщина. Будто иду я по лесу, по нашему Бору, и дорогу мне переползают змеи. Огромные такие, с красно-желтыми переливами, с поднятыми головами... А потом загорелась земля, вздыбились огромные языки пламени, – и в том огне, корчась и шипя, сгорали змеи... Слышно было, как трещит их, потрескавшаяся в огне, шкура...

Проснувшись утром, дрожа всем телом, увидел около себя мать. Она наклонилась надо мной, поцеловала:

– Спи, сыночек, а я отлучусь ненадолго...

– Куда? – сонливость сразу же отлетела от меня. – Почему ты, мать, не спишь?

– Недосуг мне. На рынок хочу съездить, фруктов для тебя купить. А заодно и Костика провожу в его командировку – на колхозную свеклу он отправляется. Вот мы с ним и поедем...

– Да я и сам сходил бы на тот рынок, – не соглашаюсь я с ней, – мне и машина не надо... Что я маленький?

– Так то ты, а то я – мать, – смеется она, – матери приятно делать что-то хорошее для сына...